Но опера выдержала всего три представления.
Всеволод Мамонтов пишет: «Пресса к „Каменному гостю“ отнеслась с обычной к Частной опере сдержанностью». И приводит отзыв одной из газет: «Что дирекция Московской Частной оперы преследует не столько материальные интересы, сколько чисто художественные, — это признают даже зоилы — враги, и что это именно так — новым доказательством может служить постановка „Каменного гостя“, рассчитывать на успех которого было бы верхом наивности».
В конце апреля Савва Иванович повез театр на гастроли в Харьков. Из русских опер повезли только «Снегурочку», остальные — иностранные. Зато артисты были только русские: Миллер, Ершов, Салина, Любатович, Гнучева, Никольская, Малинин. Из декораторов поехал один Коровин, сдружившийся со всей труппой, где его, как и в училище, как и в мамонтовской компании художников, полюбили и звали Костей. Дирижером поехал Труффи.
Поездка эта сдружила всех; труппа превратилась в одну большую семью. Южная весна вселяла бодрость, пелось хорошо и легко, жилось привольно. Харьков был тогда еще совсем провинциальным и полным зелени. Коровин при каждом удобном случае располагался с этюдником и писал пейзажи, портреты всех артистов.
Все словно бы выросли на голову. Не избалованные гастролерами и не испорченные дурной традицией, харьковчане тепло принимали оперу, и артисты почувствовали себя уже не учениками, а профессионалами. И отношения с ними Саввы Ивановича становились все более товарищескими. Он часто и подолгу беседовал с ними, советовал учиться самостоятельно, расширять круг интересов и знаний: изучать литературу, серьезно относиться к живописи — виду искусства, самым тесным образом связанному с оперным театром.
— Это всех обогатит, — говорил он, — разовьет вкус, даст вам понятие о подлинной красоте и о правде в искусстве, сделает вас интеллигентными, образованными актерами, которых мне не стыдно будет называть своими учениками и успеху которых я всегда буду рад.
Последним спектаклем в Харькове шла «Снегурочка», дававшаяся 16 сентября 1887 года как бенефис Салиной, а 17-го все уже сидели в поезде, отправляясь кто в Москву, кто в Италию брать уроки у итальянских преподавателей, кто искать нового ангажемента.
Но Савва Иванович уже не мог жить без оперы и то и дело приглашал все новых и новых гастролеров. Самыми выдающимися из приглашенных Мамонтовым певцов были Анжело Мазини и Франческо Таманьо. Успехом у москвичей итальянцы, как всегда, пользовались огромным, но, конечно, ни с чем не сравнимый успех был у Мазини и у Таманьо.
Анжело Мазини, «божественный Анжело Мазини», как его называли, обладатель поистине редкого голоса, был уже немолод, когда попал в «дикую» Россию. К его удивлению, Россия оказалась совсем не такой дикой, как он ожидал. Театралы приняли знаменитого певца восторженно. Но Мазини привык к успеху, его соотечественники считали за честь петь в одном спектакле с «королем теноров» и потом хвастали этим долгие годы. Специально для него Савва Иванович решил поставить «Лоэнгрина», а пока что Мазини пел в «Фаворитке» да позировал Серову, которому Савва Иванович заказал его портрет. Портрет нравился Мазини, позировал он терпеливо, даже охотно, был любезен и обходителен. Вообще к художникам он благоволил. Близко сошелся не только с Серовым, но и с Коровиным, к которому почувствовал расположение как к человеку родственной души — Коровин был так же небрежен, несобран, безалаберен.
После «Фаворитки» Мазини спел по разу в «Риголетто» и в «Севильском цирюльнике». Но однажды, придя в театр, он попробовал голос; голос показался ему недостаточно звучным (артист был слегка простужен), никому ничего не сказав, Мазини уехал домой. А между тем зрительный зал был переполнен — пришли послушать именно Мазини. Савва Иванович обиделся на Мазини, Мазини — на Савву Ивановича… И певец отомстил — перешел демонстративно в другую антрепризу.
Между тем подоспела долго готовившаяся постановка «Лоэнгрина». Савва Иванович решил на месть ответить местью и выписал по чьей-то рекомендации немецкого певца Шейдвеллера из Баварии — «из самой Лоэнгринии, — говорил он Станиславскому, — настоящего, с пивом». Певец приехал. Был он маленький, пухленький, толстенький — никак уж не Лоэнгрин. Да и голос у него был действительно «пивной» — как из бочки. Но Савва Иванович подбадривал сам себя и всех вокруг. — Жаль, — говорил он, — Шейдвеллер сейчас не в голосе. На репетиции он пел вполголоса. Но иностранцы, особенно знаменитые, все такие. А все-таки чувствуется, что это… такой настоящий вагнеровский певец.
Но «настоящий вагнеровский певец» оказался совершенным ничтожеством, да еще с апломбом. «Не в голосе» он оказался не только на репетиции, но и во время спектакля. Кроме того, во время спектакля произошло с ним совсем уж комическое недоразумение. Лоэнгрин должен был уплывать со сцены на лебедях. Лебедей подали. Маленький толстенький Лоэнгрин сел на них, но лебеди застряли, их тянули, Лоэнгрин едва не падал от толчков. Зал хохотал. Финальная ария окончилась, а лебеди все стояли на месте. Певец высокомерно поглядел на зал и удалился.
Рассказывая этот анекдотический случай, К. С. Станиславский пишет: «Страдая за Савву Ивановича, я поспешил за кулисы, чтобы его утешить, и что же: я застал Савву Ивановича в кабинете, где он лежал на диване, покатываясь со смеху.
— Вот потешил немец! — стонал С. И. среди смеха. Успокоившись, он стал вспоминать с восторгом о том, как пел Лоэнгрина божественный Мазини».
Совсем не забавная и очень обидная именно для Саввы Ивановича история произошла с портретом Мазини, очень удачно оконченным Серовым. До сих пор считалось, что, поссорившись с Мазини, Мамонтов от портрета отказался. Такое заключение можно сделать из письма Серова, который пишет жене: «Портрет… мой Савве Ивановичу, разумеется, теперь не нужен, и решено его продать какой-нибудь богатой психопатке, одержимой г. Мазинием». Заключение это подкреплялось еще тем, что портрет действительно оказался не у Мамонтовых, о чем вспоминает И. Э. Грабарь: «Портрет Мазини в течение без малого четверть столетия оставался в неизвестности, словно канул в воду. С большим трудом, не без ухищрений мне удалось его разыскать у некоего И. А. Баранова, когда я его выставил на посмертной серовской выставке 1914 года».
(Здесь автор этой книги должен повиниться: следуя инерции и не располагая ничем, кроме таких авторитетных свидетельств, он в первом издании своей книги о Серове написал то же самое, назвав Мамонтова «самодуром», хотя и оговорившись, что считает его самым просвещенным и самым благородным из российских меценатов.)
А между тем все оказалось не так.
В мамонтовском архиве автор натолкнулся на документ, который и пролил свет на историю с серовским портретом Мазини…
В 1896 году в Нижнем Новгороде должна была состояться Всероссийская выставка, и устроитель ее, министр финансов С. Ю. Витте, обратился к Савве Ивановичу с просьбой послать на эту выставку имеющиеся у него художественные произведения и содействовать тому, чтобы другие коллекционеры, на которых Мамонтов сможет оказать влияние, также прислали находящиеся в их собственности картины. Письмо это написано на одной странице министерского бланка. Три другие страницы исписаны почерком Мамонтова. Это перечисление картин, которые Мамонтов намерен был отправить в Нижний Новгород с распределением их по ящикам и с обозначением владельцев. И вот в этом списке значится «Портрет итальянского певца Анжело Мазини» работы Серова. Владелец портрета — С. И. Мамонтов.
Таким образом, опровергается старинная легенда. Ясно, что портрет находился в доме Мамонтовых на Садовой-Спасской, но после краха Мамонтова был продан, как и все остальное, с молотка, продан тому самому Баранову, у которого впоследствии отыскал его И. Э. Грабарь…
Через год после Мазини гастролировал в Москве Франческо Таманьо. Частная опера, вернее то, что от нее к тому времени осталось, поместилась на этот раз не в Лианозовском театре, а в Шелапутинском — на Театральной площади. Таманьо дебютировал в «Отелло» Верди. Музыкальную часть партии Отелло Таманьо разучивал под руководством самого композитора, драматическую — под руководством Сальвини. Таманьо не был известен еще в России, и москвичи ждали просто хорошего певца.
Но Таманьо всех поразил. При первых звуках арии все оказались словно бы вдавленными в спинки своих кресел силой его всесокрушающего голоса. По мере того как он пел, ураган нарастал, а когда он пропел последнюю ноту арии, публика находилась почти в состоянии шока. Сначала все замерли, даже оркестр замолк, потом слушатели вскочили в недоумении, обращаясь с вопросом друг к другу: «Вы слышали? Что это такое?» И лишь после этого разразились бурей аплодисментов, кинулись к рампе с криками «бис». Таманьо был в этой опере «одинаково велик, — пишет В. С. Мамонтов, — и как певец и как актер, несмотря на то, что в ней рядом с драматическими положениями, требующими для исполнения героического тенора, есть такие чисто лирические места, как любовный дуэт первого акта и трогательная сцена последнего. Все эти моменты Таманьо передавал неподражаемо, незабываемо!»
Но и только! Ни в какой другой опере Таманьо так не проявил себя. Он пел в «Вильгельме Телле», «Трубадуре», «Аиде», «Гугенотах», везде поражал слушателей мощью своего голоса, но ни той выразительности пения, ни той игры, какие проявились в «Отелло», — не было. Таманьо был человеком гениальных способностей, но лишь один раз он нашел руководителя, сумевшего заставить его эти способности проявить полностью.
И опять Серов — на сей раз уже без всякого заказа — написал портрет Таманьо, которым восхищался еще за четыре года до приезда певца в Россию (когда он, путешествуя по Италии, слышал певца в Венеции).
Осенью 1886 года Серов снова появился в Москве, снова у Мамонтовых, радостно говорил, что оставил Академию; зимой ездил с художниками — Левитаном, Остроуховым, Поленовой — в Абрамцево, писал там зимние этюды, и надо сказать, что из всех этюдов, написанных той зимой в Абрамцеве, два серовских пейзажа могут быть смело поставлены на первое место. Тогда же сдружился он с Остроуховым, и зимой они работали в Москве в одной мастерской, где Серов написал большой плафон «Гелиос», а в мае поехал в Италию с Остроуховым и Михаилом и Юрием Мамонтовыми. Они побывали в Венеции и Флоренции, откуда Серов писал Елизавете Григорьевне: «Пишу Вам… из города, Вами особенно любимого.