Савва Мамонтов — страница 32 из 60

В это же время появился в мамонтовской компании еще один художник — Врубель.

Но прежде чем рассказывать об этом гениальном художнике и о роли, которую сыграл в его жизни Савва Иванович Мамонтов, вернемся немного назад и расскажем о других двух художниках.

С одним из них мы уже знакомы. Это Илья Остроухов — Ильюханция, — попавший в Амбрамцево и в московский дом Мамонтовых, следуя за предметом своей любви, племянницей Саввы Ивановича, Таней Мамонтовой. Но Таня Мамонтова была равнодушна к застенчивому до крайности, долговязому Илье Семеновичу. Цели, к которой он стремился, Остроухов не достиг, сердце Тани Мамонтовой не покорил. Но атмосфера абрамцевского кружка сделала его любителем искусств и художником. Остроухов пленился пейзажами Поленова и, сначала под руководством художника Киселева, а потом и сам (впрочем, наставляемый тем же Поленовым) пишет этюды. Странностей у Остроухова было немало. Так, он не мог писать этюды в одиночестве. Когда можно было, присоединялся к Серову, который стал его первым другом среди абрамцевской компании. А когда не было Серова, Остроухов просил сопровождать его хотя бы нянюшку Верушки и Шуреньки — Акулину Петровну. Иногда он писал этюды с Еленой Дмитриевной Поленовой. Сохранилось письмо Саввы Ивановича к Васнецову: «Семеныч и Елена Дмитриевна пребывают там (в Абрамцеве. — М. К.) и пекут этюды как блины. Один блин у Семеныча вышел недурно, а об Елене Дмитриевне и говорить нечего — все хороши». Судя по письму, отношение Саввы Ивановича к Остроухову было ироническое. Остроухов отвечал Савве Ивановичу неприязнью и пребывал в сфере влияния Елизаветы Григорьевны.

Об этом прямо пишет В. С. Мамонтов: «У нас в семье он дружил больше всего с матерью. С ней, преодолевая свою конфузливость, он любил поиграть в четыре руки на фортепиано… Но стоило во время их игры появиться в той же комнате кому-нибудь из малознакомых, как Илья Семенович моментально опускал руки и, не сдаваясь ни на какие увещевания и просьбы, решительно прекращал свое любимое занятие»[69].

Другим художником абрамцевского круга был Нестеров, попавший в Абрамцево впервые летом 1888 года. Он, пожалуй, резче, чем другие, разделял в своих отношениях Елизавету Григорьевну и Савву Ивановича. Это именно он дал Савве Ивановичу прозвище «Савва Великолепный» — прозвище ироническое, долженствовавшее значить примерно следующее: «Ну что ты тужишься? — играешь в Лоренцо Медичи? Далеко тебе до Лоренцо Великолепного. А впрочем, если хочешь, будь „Саввой Великолепным“». Но парадоксальна зачастую судьба иронических прозвищ… Во всяком случае, подобно многим другим ироническим прозвищам, и прозвище «Савва Великолепный» вошло в жизнь без всякого оттенка иронии.

Нестеров, собственно, сам признается весьма откровенно в своих симпатиях и антипатиях, сам пишет, что в Абрамцеве его «пленили не столько сам великолепный Савва Иванович, сколько его супруга Елизавета Григорьевна и та обстановка жизни, которая создавалась вокруг нее. Там было чему поучиться, и я жадно впитывал все то, что давала жизнь в Абрамцеве в отсутствие Саввы Ивановича».

С Елизаветой Григорьевной Нестерова сблизила глубокая религиозность. Абрамцево находилось в местах, связанных с жизнью святого Сергия, совсем рядом с Троице-Сергиевской лаврой.

К тому времени Нестеров был уже автором «Христовой невесты» и писал картины «За приворотным зельем» и «Пустынник». Жил он в то лето в Ахтырке, в доме, где жили когда-то братья Васнецовы.

Но Нестеров в Абрамцеве так и не обосновался, хотя тянулся туда всей душой.

Летом 1888 года Нестеров пленился серовским портретом Верушки, но, несмотря на свой восторг перед Серовым, держался замкнуто, вел беседы лишь с Елизаветой Григорьевной о житии Сергия Радонежского, обдумывал цикл картин из жизни святого Сергия. Первой из этих картин должна была быть «Видение отроку Варфоломею». С террасы абрамцевского дома сделал он в тот же год этюд, который лег потом в основу пейзажа к «Видению».

Следующим летом Нестеров поселяется неподалеку от Абрамцева, в селе Комягине, где нашел модель для своего отрока: встретил как-то девочку, которая, по собственному ее выражению, «болела грудью». «Ее бледное, осунувшееся с голубыми глазами личико было моментами прекрасно, — вспоминал впоследствии Нестеров, — я совершенно отождествлял это личико с моим будущим отроком Варфоломеем. У моей девочки было хорошо не только ее личико, но и ручки, такие худенькие, с нервно сжатыми пальчиками. Таким образом, я нашел не одно лишь лицо Варфоломея, но и руки его. В 2–3 сеанса был сделан этот этюд».

Весной 1890 года Елизавета Григорьевна добилась все же того, что Нестеров поселился в Абрамцеве. А тем временем Передвижная выставка, на которой экспонировался нестеровский «Пустынник», приехала в Киев, где уже пять лет работал во Владимирском соборе Васнецов. Начальство торопило его с окончанием: сам царь Александр III хочет видеть собор поскорее оконченным.

Увидевши «Пустынника», Васнецов понял, что Нестеров — это тот человек, который может стать его помощником, причем не просто писать по его, Васнецова, эскизам, но создавать самостоятельные композиции. Об этом Васнецов писал Елизавете Григорьевне, просил познакомить Нестерова с Праховым. На следующей Передвижной Прахов увидел «Видение отроку Варфоломею», и приглашение Нестерова в Киев состоялось. Он переехал туда в 1890 году, стал работать над композицией «Рождество Христово».

Зато появился у Мамонтовых не признанный в Киеве Врубель.

Однажды, поздней осенью 1889 года, когда Мамонтовы и — как это водилось в те годы — большая компания друзей и родственников сидела за чайным столом, пришел Серов с невысоким изящным белокурым человеком в гетрах. Это и был Врубель, о котором Серов буквально прожужжал уши Мамонтовым, когда учился еще в Академии. Врубель приехал из Киева, привез привет от Дрюши и был принят очень ласково. Человеком он оказался милым, веселым, говорил много и охотно, представляя в этом отношении прямую противоположность молчаливому Серову.

Врубель всем понравился, а больше всех Савве Ивановичу, которого Серов успел убедить в совершенно исключительной одаренности своего друга (об этом же писал из Киева Дрюша).

Но Врубель был неудачник. В Киеве он превосходно, просто гениально выполнил работы в Кирилловском храме, но, несмотря на это, эскизы его для росписи Владимирского собора, еще более совершенные, были забракованы. В Киев приехал Васнецов, уже признанный, уже уверенный в себе, не то что в тот год, когда, перебравшись в Москву, он глядел так же сиро, как теперь в Киеве — Врубель. Васнецов писал главные образа, делал эскизы для других росписей. Прахов пригласил из Италии Котарбинского и братьев Сведомских. Врубель же по их эскизам расписывал потолок. Но он не мог рабски копировать слабые вещи, он вносил в них, может быть, сам того не сознавая, что-то выходящее за рамки ординарщины, что-то от древнего церковного искусства Равенны и Византии. И оскорбленные авторы эскизов закрашивали то, что было написано Врубелем, прямо поверх его гениальной живописи. Наконец, сжалившись над Врубелем, Прахов поручил ему писать орнаменты…

Врубель написал… И покинул Киев.

И вот теперь он, как некогда Васнецов, ждал признания, должен был его завоевать. Он не был, правда, «нежен», как выразился о Васнецове Крамской, но, как выразился тот же Крамской, — «поливки требовал».

Дело было даже не в непонимании — к непониманию Врубель привык, он даже самоуверенно становился в позу непризнанного гения, потому ли, что и впрямь верил, что он — гений, то ли из упрямства, из гордости. А может быть, эта поза была началом той страшной психической болезни, которой суждено было сразить его…

Но признание признанием — это полдела; другая половина дела: надо как-то, чем-то, где-то жить. А Врубель, увы, не имел ренты, не имел имения, от которого получал бы доход, и, чтобы жить, ему нужно было получать деньги за свой труд.

Врубель так страшно бедствовал в Киеве — он опускался до последней ступени нищеты, голодал, не имея подчас нескольких копеек на хлеб, жил в мансарде, сквозь щели которой свистел ветер, ходил в рваных сапогах и обляпанной красками одежде, продавал свои работы, стоившие тысячи рублей, за гроши, и грошам этим был рад. Он и сейчас, приехав в Москву, поселился с Коровиным, самым непрактичным из художников, и опять оказался в холоде и голодал, опять выполнял за гроши какие-то не достойные его работы…

Знакомство с Саввой Ивановичем круто повернуло его жизнь.

Близилось рождество. Савва Иванович, теперь уже в соавторстве с Сережей, серьезно готовившимся к литературной деятельности, писал драму «Царь Саул». И первое, что сумел предложить Врубелю Мамонтов, — делать к «Саулу» декорации.

Вот Антон Серов, вот Костя Коровин, они опытные уже театралы, они расскажут, как пишутся декорации — в принципе, все остальное: трактовка, исполнение — на совести Врубеля. С таким доверием Врубелю еще не приходилось встречаться.

Из холодной коровинской квартиры он переселился в дом Мамонтовых, за ним потянулся Коровин, там же поместился Серов.

Втроем они заняли большой кабинет Саввы Ивановича, превратили его одновременно в мастерскую и спальню и работали самозабвенно. Врубель — над декорациями, Коровин — над «Хождением Христа по водам». Серов поспевал и там и здесь.

Наконец, декорации были окончены, «и надо сказать, — пишет В. С. Мамонтов о Врубеле, — что он сразу проявил в этом деле могучий, всесторонний талант. Написанные им декорации поражали богатой фантазией автора и исключительной красотой красок».

Так Врубель обосновался у Мамонтовых; жил в их московском доме, а летом — в Абрамцеве.

«С переездом в Москву, — пишет первый исследователь творчества Врубеля С. Яремич, — в жизни и в искусстве Врубеля наступает перелом — кончается время юности, наступает зрелый возраст».

Наконец, Врубель обрел пристанище. «Обстановка моей работы, — сообщает он сестре в мае 1890 года, — превосходная — в великолепном кабинете Саввы Ивановича Мамонтова, у которого живу с декабря. В доме, кроме его сына — студента, с которым мы большие друзья, и его самого наездами, никого нет. Каждые 4–5 дней мы отправляемся дня на 2–3 гостить в Абрамцево, подмосковное, где живет мать с дочерьми, где и проводим время между кавалькадами, едой и спаньём».