Эти первые спектакли вновь организованной труппы превратились как бы в творческую лабораторию: каждый спектакль не был повторением предыдущего, в каждый спектакль вносилось что-то новое, что-то изменялось, что-то совершенствовалось.
Таковы были первые результаты мамонтовских уроков. Шаляпин возбуждал все больший интерес у публики, он рос как артист от спектакля к спектаклю и уже начал приобретать поклонников и поклонниц. Рисунок его роли стал тоньше, проникновеннее, изящнее, все больше и больше соответствовал духовному и психологическому образу персонажа.
Обретя популярность, Шаляпин стал беззаботен, весел: развлекался весь день, катался с барышнями в лодке, уговорил Торнаги переехать в тот дом, где и он жил. Учиться у Мамонтова Шаляпин продолжал усердно, но все давалось ему легко, казалось, он не затрачивает ни малейшего усилия на восприятие очередного урока и на воплощение его в очередной роли. Правда, роль Мефистофеля — самая трудная из его репертуара — все еще плохо давалась ему, и критик Кащенко, отмечая это, писал в «Нижегородском листке»: «…г. Шаляпин, по обыкновению, хорошо пел, но в игре замечалась ненужная развязность и излишнее подчеркивание, особенно в сцене с Мартой в 3-м действии. Мефистофель — все познавший и все оценивший дух сомнения — не должен так близко принимать к сердцу людскую пошлость».
Зато безусловным успехом пользовался Шаляпин в партии Мельника. «Русалка» была поставлена со старыми декорациями Васнецова и Левитана, которые поразили в свое время москвичей, а теперь нижегородцев. Они ли помогли Шаляпину вжиться в образ или урок Мамонтова воспринял он лучше, но в этой роли, менее, конечно, сложной психологически, чем роль Мефистофеля, и более близкой, потому что это была русская роль, Шаляпин достиг такой высоты, что тот же Кащенко писал: «Если молодой артист будет продолжать так же работать и идти вперед, как он это делает теперь, то можно с уверенностью сказать, что через несколько лет он займет видное положение среди басов русской оперы».
Подобные пророчества (которым суждено было сбыться с такой скоростью и в такой мере, о которой не мог предположить Кащенко и не мог даже мечтать сам Шаляпин) радовали Феденьку. Он видел, как влюблен в него Мамонтов, как относится к нему Коровин, как радуются его успеху товарищи артисты, как благоговеет милый добродушный Труффи, который еще в Тифлисе, а потом в Петербурге, в Панаевском театре, быть может, первый понял, какие богатырские силы таятся в этом долговязом, нескладном юноше.
Что-то лихорадочно веселое и озорное было в Шаляпине, когда он прибегал в театр перед началом спектакля и, гримируясь под наблюдением Саввы Ивановича, надевая на себя костюм, бросал между делом вошедшему в уборную завитому и одетому во фрак Труффи:
— Вы, маэстро, не забудьте, пожалуйста, мои эффектные фермато. — И через несколько минут, совсем одевшись, загримировавшись и тотчас преобразившись, клал руку на плечо Труффи и уже серьезно говорил:
— Труффочка, помнишь, там не четыре, а пять. Помни паузу.
Труффи все прощал Шаляпину: проказы и панибратство.
— Это такая особенная человека! — говорил он, умиленно и восторженно. — Но такой таланта я вижу первый раз.
Седьмого июля дана была в Нижнем «Снегурочка», поразившая в свое время москвичей и совсем уж новинка для нижегородцев. Исполнители были, конечно, не те, что в 80-е годы в Москве. Вместо Салиной Снегурочку исполняла Цветкова, великолепно исполняла Весну Ростовцева. Декорации и костюмы — о них мы уже говорили достаточно — произвели огромное впечатление.
Рецензенты писали о «Снегурочке» с похвалой, и за оставшиеся до конца сезона полтора месяца опера была дана еще десять раз. Но вот наступил август — сезон в Нижнем подходил к концу. Газеты подводили итоги, хвалили не только Шаляпина, но и других артистов: Цветкову, Любатович, Нуму, Секар-Рожанского. Хвалили всю труппу, поняв, что не коммерческий, а художественный интерес стоит на первом месте во всех ее начинаниях.
И хотя не все спектакли принимали одинаково (например, «Гензель и Гретель», в которой Забелу заменила Антонова, не понравилась нижегородцам), общее впечатление зрителей было благоприятным. Савва Иванович был весел и полон радостных надежд. Предстояло только сражение за Шаляпина, но он был уверен, что выиграет и это сражение.
Он видел, что Шаляпин становился печален, чем дальше, тем все больше и больше. «В театре у нас жила какая-то радостная и неиссякаемая энергия, — вспоминал он много лет спустя. — Я с грустью думал, что все это скоро кончится и снова я начну посещать скучные репетиции казенного театра, участвовать в спектаклях, похожих на экзамены. Было тем более грустно, что Мамонтов, Коровин и все артисты труппы Винтер стали для меня дорогими и нужными людьми».
Шестнадцатого августа Шаляпин выступал в Нижнем последний раз. Шел «Демон», и газеты уже писали, что в предстоящем зимнем сезоне «г-н Шаляпин в Мариинском театре в опере „Юдифь“ будет петь партию Олоферна».
Шаляпин нехотя собирался в путь, оставляя в Нижнем новых друзей и предмет своего обожания — чудесную Иолу Торнаги…
Перед отъездом он еще раз услышал от Мамонтова, что тот хотел бы видеть его артистом своей оперы, и, терзаемый сомнениями, снедаемый печалью, уехал в холодный, неприветливый казенный Петербург.
Двадцать восьмого августа состоялся последний спектакль Мамонтовской оперы в Нижнем. Все начали готовиться к отъезду, упаковывался реквизит, итальянские балерины уехали к себе на родину. Лишь Торнаги осталась в России, расторгнув контракт с каким-то французским театром, в котором она должна была выступать, — осталась, как она думала, на один сезон, не подозревая, что в России придется провести ей весь остаток своей жизни…
Когда все готовы уже были в путь, Мамонтов пришел к Торнаги и серьезно сказал ей:
— Иолочка, вы одна можете привезти нам Шаляпина.
Он снабдил ее деньгами, дал в провожатые Малинина, и в начале сентября они уехали в Петербург осуществлять этот поистине детективный замысел Мамонтова.
А Шаляпин между тем томился в Петербурге, который стал ему теперь совсем уж ненавистен, с его туманами, сквозь которые едва пробивался слабый свет электрических фонарей, с его номерами «Пале-Рояль», шумными, суматошными, неуютными, с его Мариинским театром, где после творческой и дружеской атмосферы, какая царила в Нижнем, особенно противен был холод казенных отношений, лакейство актеров, мелочное менторство, мертвенные театральные штампы, слепое поклонение авторитетам. Ему дали вместо роли Олоферна, которую обещали, роль князя Владимира в «Рогнеде» и все время укоряли, что вот де знаменитый Мельников исполнял это место вот так: так шел, так поворачивался, столько-то делал шагов, так держал руки. Шаляпин чувствовал себя словно в тисках.
А тут еще приехала Торнаги с Малининым, стали уговаривать его переехать в Москву, передали, что Мамонтов согласился взять на себя половину неустойки. Но Шаляпин продолжал колебаться. Оставить Мариинский театр, попасть в который почитал за счастье каждый артист, было страшно. Он отказался, скрепя сердце, пообещав, однако, в свободные от спектаклей дни приезжать в Москву.
Торнаги и Малинин уехали, казалось, ни с чем. А Шаляпин после их отъезда совсем затосковал, да к тому же произошел еще один эпизод, особенно удручающий по контрасту с жившими в сердце Шаляпина воспоминаниями о работе с Мамонтовым. «Желая отойти от „фольги“, — вспоминал он впоследствии, — я попросил заведующего гардеробом и режиссера сшить мне новый костюм — такой, в котором, казалось мне, я мог несколько иначе изобразить Мефистофеля. Оба, как бы сговорившись, посмотрели на меня тускло-оловянными глазами, даже не рассердились, а сказали:
— Малый, будь скромен и не веди себя раздражающе. Эту роль у нас Стравинский[84] играет и доволен тем, что дают ему надеть, а ты кто такой? Перестань чудить и служи скромно. Чем скромнее будешь служить, тем до большего дослужишься…
— Как удушливый газ, — заключает свой рассказ Шаляпин, — отягчали мою грудь все эти впечатления. Запротестовала моя бурная натура… Махнул я рукою… забрал все мое движимое имущество и укатил в Москву к Мамонтову».
22 сентября 1896 года Шаляпин впервые выступил в Московской опере Мамонтова, разместившейся на этот раз в только что построенном театре Солодовникова, вмещавшем около двух тысяч зрителей.
(Одновременно с Шаляпиным Савва Иванович переманил из Мариинского театра еще одного певца, участвовавшего в нижегородских спектаклях, — Секар-Рожанского.)
Театр Солодовникова был примитивен по архитектуре, даже убог. Гаврила Солодовников, купец-сквалыга, заботился об одном: о прибыли — поменьше вложить, побольше получить. И все равно от чего: от торгового ли пассажа, владельцем которого он был, от налога, который взимал с мелких торговцев, торговавших вручную на панели перед его магазинами, или от аренды театрального здания, которое построил он на бойком месте, неподалеку от Малого театра, но построил так, что, казалось, строил он не театр, а склад или амбар, и лишь потом отделил зал от вестибюля, поставил ряды кресел и воздвигнул сцену.
Единственное, чем Савва Иванович мог украсить театр по своему вкусу, был занавес, который он заказал Врубелю в 1891 году в Италии. Но зрители встретили эту затею враждебно; Врубелю, как водится, инкриминировалось декадентство, а Мамонтову то, что он считает себя умнее других.
Даже такой зритель, как артист Шкафер, который год спустя станет одним из помощников Мамонтова по режиссерской части, попав впервые в Солодовниковский театр и слыша слова осуждения «чудачествам Мамонтова», сам поддался общему настроению, ибо обладал в то время вкусом достаточно ординарным. Когда через много лет он писал воспоминания, то, иронизируя над своей тогдашней серостью, признавался: «Я слышал эти разговоры сидя в зрительном зале, и тогда еще не знал ни художника Врубеля, ни что такое „декадент“. Слово было новое. Занавес мне не понравился по сюжету: рыцарь, играющий на лютне, и слушающие его три девы, сидящие в разных позах. Краски бледны, рисунок угловат, — в общем, скучно и тоскливо смотреть на этот занавес… То ли дело в Большом — колесница с амурами или въезд в Кремль царя Михаила Романова — ясно, приятно, красочно и сочно! Здорово все написано, как на хороших конфетных коробках.