[85].
Это свидетельство одобрения публикой коровинских декораций очень важно для нас. Потому что если в середине 80-х годов публика часто попадала под влияние ретроградной и невежественной критики, то теперь эта самая критика, продолжавшая тянуть набившую оскомину песенку о «декадентстве» коровинских декораций, уже бессильна была создать общественное мнение. Публика сама научилась отличать хорошее от дурного, прогрессивное от рутинного. Не пройдет и трех лет, как это поймут заправилы императорских театров, а позже всех прозреют официозные критики.
Восемнадцатого сентября была поставлена в первый раз опера Сен-Санса «Самсон и Далила» (говоря «в первый раз», мы имеем в виду Москву, ибо в Нижнем Новгороде летом эта опера уже шла).
Впоследствии (с 12 октября 1897 года) в ней с успехом будет выступать в партии старого еврея Шаляпин.
Первого октября Шаляпин выступил в «Русалке». О том образе Мельника, какой он создал, и об отзывах прессы уже говорилось.
Через два дня, 3 октября, Шаляпин впервые в Москве исполнил партию Мефистофеля в «Фаусте». В первых числах октября даны были «Демон», «Миньона», «Гензель и Гретель». «Демона» публика хорошо знала, а две другие оперы не произвели впечатления. Зато с восторгом была принята данная 31 октября «Рогнеда» А. Н. Серова. Эта опера заинтересовала публику и благосклонно была встречена прессой. Хотя вообще-то «Рогнеда», поставленная так скоропалительно, была жертвой, сознательно принесенной публике, жадной до новых или давно не возобновлявшихся оперных постановок, — жертвой, принесенной для того, чтобы тщательно и долго работать над двумя операми, которые должны были стать гвоздем сезона: «Псковитянкой» и «Князем Игорем». «Князь Игорь» поставлен был очень хорошо, но все же не стал таким «этапным» спектаклем, каким оказалась «Псковитянка». Над ним и работали меньше. Премьера состоялась 11 ноября.
За месяц, прошедший между первой постановкой «Князя Игоря» и первой постановкой «Псковитянки», Частная опера возобновила «Лакме» Делиба (в которой, кстати сказать, выступил Шаляпин в партии Нилаканты) и две оперы Верди — «Риголетто» и «Трубадур».
Лишь после этого, 12 декабря, состоялась премьера «Псковитянки».
Не следует думать, что после премьеры работа над оперой прекратилась. Мамонтов хотел действительно сделать «Псковитянку» как бы эталоном своего художественного кредо. И он продолжал варьировать и шлифовать мизансцены с участием солистов и хора, вызывая этим поначалу недовольство и протест хористов и хормейстера, которым все, что велел делать Мамонтов, казалось на первых порах несусветной дичью, настолько все это необычно и непривычно.
Василий Петрович Шкафер, начавший работу в Мамонтовской опере осенью 1897 года, очень колоритно описывает эти сцены доработки и шлифовки каждого эпизода «Псковитянки»: «Савва Иванович на одной из репетиций потребовал повернуть толпу так, чтобы она слушала и смотрела на гонца, а затем на Тучу. Части хора приходилось стать спиной к дирижеру. „Позвольте, а как же она будет петь, не видя палочки капельмейстера?“ — слышится реплика музыкантов. „Прошу всех повернуться спинами к рампе“, — продолжает Мамонтов. Кто-то в кулисе громко говорит: „Ну, Савва рехнулся: ему уже в опере не надо петь. Ему и дирижер мешает!“ Хормейстер, итальянец Кавелини, раздражен, взволнован, недоволен: „Хор не будет звучать! Выступление будет сбивчиво, пойдет вранье! Ах, эти капризы Мамонтова, все это глупости!“ Кто-то и в хоре примыкает к протесту: „Напутаем, наврем — и что это ему блажь лезет в голову непременно все испортить, спутать, наерундить. Мы привыкли петь, хорошо видя дирижера, на затылке глаз нет“.
Хор не сочувствует желаниям Мамонтова и лениво, нехотя исполняет. А тот упрямится и твердит свое: „Мне нужна толпа, движение в народе, а не хор певчих, довольно статуарности, надо добиться и сделать сцену реальной, живой, выразительной!“
Делать нечего, стали добиваться, да и в хоре нашлись настоящие артисты, охотно играющие, способные, талантливые — и масса зашевелилась, зажглась искрой увлечения, подъема, встревожилась. То, что нужно было режиссеру для данной сцены, вышло, получилось. В результате многие начали понимать, что в этом залог успеха спектакля. Хор постепенно втягивается в действие, и число желающих „играть“ увеличивается с каждой повой постановкой».
Но не только совершенствованием ансамбля, не только изменением мизансцен занимался Мамонтов, дорабатывая «Псковитянку», доводя ее до предельной отточенности, занимался он и отдельно с солистами.
Здесь, кстати, нужно отметить удачу Эберле, которая, по свидетельству современников, создала проникновенный образ Ольги, образ трагичный, героический, трогательный, образ молодой девушки, которая без колебаний лишает себя жизни во имя свободы родного города. Но главным было для Саввы Ивановича — постоянная, каждодневная работа с Шаляпиным. Даже спустя полтора года после премьеры, во время работы над «Борисом Годуновым», Мамонтов счел необходимым познакомить Шаляпина с Ключевским, и тот рассказал Шаляпину о Грозном много такого, чего не мог рассказать Мамонтов, да и вообще никто другой, кроме этого просвещеннейшего и оригинальнейшего из русских историков своего времени, так тонко чувствовавшего колорит каждой исторической эпохи и своеобразие каждого исторического лица, что, казалось, он был живым свидетелем многих веков жизни России и коротко знаком был со всеми выдающимися государственными деятелями.
Завершим рассказ о «Псковитянке» строчками из воспоминаний Всеволода Саввича Мамонтова о Шаляпине и о том впечатлении, которое производила его игра: «Незабываемую, неизгладимую из зрительной памяти фигуру давал в этой партии наш великий артист! Очевидцы ясно и отчетливо помнят, как пробегали у них по спине мурашки, когда на псковскую площадь въезжал верхом на коне царь Иван Васильевич Грозный. Согнувшись, как-то исподлобья, бросал он по сторонам пытливые взгляды, не произнося ни слова, — сцена эта немая. Жуткое, необъяснимо яркое впечатление производил этим въездом царя Шаляпин… А как он ел пирог в горнице князя Токмакова! Что это за особенные старческие руки вытянутыми пальцами брали кусок подносимого царю княжной Ольгой пирога!.. Да всего не опишешь».
Сезон закончился с блеском. Причем и по количеству новых опер, и по количеству спектаклей, и по количеству посетителей на первом месте были русские оперы. Теперь никто уж не мог назвать оперу Мамонтова итальянской. Правда, дирижеры были итальянцы: Труффи и оттеснивший его в конце сезона Бернарди. Он настолько вошел в доверие к Мамонтову, что стал чем-то вроде второго подставного лица: на его имя была переведена аренда Солодовниковского театра. Но он оказался человеком в достаточной мере наглым — совсем загнал беднягу Труффи. Пользуясь своим положением официального арендатора театра, дирижировал чуть ли не каждым спектаклем, иногда месяц подряд (в декабре 1896 года он устроил так, что Труффи не дирижировал ни разу). Кроме того, он оказался человеком непорядочным, и Савва Иванович решил избавиться от него. Это удалось — не без труда — лишь в начале следующего сезона.
За прошедший сезон в Частной опере начал сотрудничать еще один талантливый декоратор — Сергей Васильевич Малютин. Сначала он работал вместе с Коровиным, потом начал сам оформлять некоторые спектакли. Им был самостоятельно оформлен «Опричник», и, кажется, это оформление было единственным, которое не подверглось нападкам критики.
На время великого поста 1897 года Шаляпин, Секар-Рожанский и Эберле уехали на гастроли в Нижний Новгород, который особенно привлекал Шаляпина, потому что здесь началось восхождение его по лестнице славы.
А весной, скопив изрядно денег, Шаляпин, еще так недавно ютившийся в какой-то жалкой петербургской мансарде, укатил в Париж.
Он захлебывался от счастья — вот он, Федор Шаляпин, вчерашний пасынок каких-то дутых авторитетов, полунищий, для которого починка сапог была проблемой, теперь едет за границу, в Париж.
В первый же день друзья, приехавшие в Париж раньше, затаскали его по городу. Возвратившись в отель, Шаляпин пишет восторженное письмо Мамонтову, который лечится в Карлсбаде. Увы, годы, бронхит… Ведь Савве Ивановичу уже пятьдесят шестой, а он еще работает как вол: все эти железные дороги, эти паровозостроительные заводы. Шаляпин видит его только в театре.
«Париж» — с удовольствием выводит Шаляпин на чистом листе бумаги.
«Дорогой Савва Иванович!
Я в Париже… Кусаю сам себя, потому что не верю, и думаю, что все это сон. Читайте терпеливо, ибо писать буду многое».
Письмо и впрямь огромное. В нем и описание дороги, и остановка в Вене, где Шаляпин заболел, и впечатление, произведенное Швейцарией, которую проезжал он, направляясь в Париж. «О, Савва Иванович! Не видывал я такой красы!!!!!!»
В конце письма Шаляпин обещает приехать к Савве Ивановичу в Карлсбад. Но все случилось по-иному: в Париж приехал Мамонтов, а с ним Коровин и Любатович.
Шаляпина Мамонтов потянул в Лувр, ибо вкус Феденьки нужно было еще воспитывать и воспитывать. В Лувре Феденька остановился, восхищенный, перед короной, утыканной драгоценными камнями. Мамонтов только улыбнулся, глядя на завороженного блеском драгоценностей Шаляпина.
Добродушно хохотнув, он сказал:
— Кукишки, кукишки это, Федя. Не обращайте внимания на кукишки, а посмотрите, как величествен, как прост и как ярок Поль Веронез.
Шаляпин первостепенное значение придавал этому посещению Лувра с Мамонтовым, этой сказанной им фразе. Она словно бы завершала разговор, начатый год назад в Нижнем Новгороде, перед врубелевскими панно.
«Никакая работа не может быть плодотворной, — писал много лет спустя Шаляпин, — если в ее основе не лежит какой-нибудь идеальный принцип. В основу моей работы над собой я положил борьбу с этими мамонтовскими „кукишками“ — с пустым блеском, заменяющим внутреннюю яркость, с надуманной сложностью, убивающей прекрасную простоту, с ходульной эффектностью, уродующей величие…».