— Но, — горячо воскликнул великий князь, — ведь все-таки вам принадлежит заслуга открытия такого гениального артиста, которого раньше не замечали.
— Позвольте, ваше высочество, — ответил С. И., — надо прежде условиться в понятии гениальности. Гений делает всегда что-нибудь новое, гений идет вперед, а Шаляпин застыл на „Фаусте“, „Мефистофеле“, „Псковитянке“, „Борисе Годунове“».
Окончив пересказывать этот диалог, автор статьи пишет: «С. И. никогда не стесняется высказывать свое мнение. Он ни перед кем не лебезит, ни в ком не заискивает, он и Шаляпину прямо в глаза говорит, что можно дойти до трехтысячных гонораров, но это будет уже не искусство, а лавочка, если не давать каждый раз новое».
Сейчас невозможно определить, когда именно происходил разговор между Саввой Ивановичем и великим князем, но осуждение Шаляпина за то, что, уйдя триумфатором на казенную сцену, он почил на лаврах, — верно, во всяком случае, для некоторого периода.
Только в 1904 году, выступив в партии Демона, Шаляпин показал нечто новое. Три года, проведенные в Частной опере, были беспрерывным движением артиста. Какое-то время в Большом театре Шаляпин существовал на художественный капитал, нажитый в Частной опере. Существует очень обстоятельная рецензия на этот спектакль. Автор ее, человек весьма компетентный, — Ю. Энгель[96]. В рецензии рассказывается то, что мы уже хорошо знаем: как от безвестности на императорской сцене Шаляпин перешел к успеху в Частной опере, как он перешел опять на императорскую сцену, где «слава г. Шаляпина возросла до небывалых размеров, но… рост ее стал опережать самого артиста. И это понятно. Г. Шаляпину в Большом театре долгое время приходилось ограничиваться „повторением задов“, то есть повторением тех партий, которые уже созданы были им в Частной опере». «Для развития творческого дарования необходимо прежде всего творить, но для таких „упражнений в творчестве“ Большой театр предоставляет мало простору (несравненно меньше, чем частная сцена) уже по одной малоподвижности своего репертуара». «Большой театр давит своей косностью. Понятие творчества предполагает прежде всего нечто новое, самостоятельное, смелое; но могут ли все эти прилагательные рассчитывать на сознательное и деятельное сочувствие со стороны учреждения, по необходимости рутинного, в котором решение важнейших художественных вопросов в конце концов зависит от лиц, далеких от искусства и его истинных интересов».
Переходя далее к детальному анализу исполнения партии Демона, рецензент рассказывает, как были смущены меломаны тем, что «бас намеревается петь баритональную партию — ведь это искажение оперы». Но Шаляпин уже твердо знал, что опера — это не только пение, опера — вид искусства синтетический, и он победил.
«Невозможно перечислить все сцены, где артист был неподражаем или просто хорош, — пришлось бы от ноты до ноты выписать всю партию Демона», — пишет Энгель.
Из этой рецензии мы узнаем, что замечательно исполняла партию Тамары «г-жа Салина» — та самая Наденька, а теперь, конечно, Надежда Васильевна Салина, которую за двадцать лет до того Савва Иванович вытащил из консерватории и которая первые шаги своего артистического пути сделала на сцене Мамонтовской оперы. Ее тогда, помнится, не щадили критики, обвиняли устроителей оперы в том, что туда набирают безголосых артистов. А вот сейчас она поет на сцене Большого театра такую ответственную партию.
«Декорации г. Коровина явились для Москвы новинкой и, надо сказать, очень интересной».
Здесь критик ошибается — не для Москвы новинка декорации Коровина, а для казенной сцены. Москва увидела их еще в 1885 году.
Вот как заполонила императорскую сцену эстетика «дилетантского» предприятия Мамонтова.
Только, к сожалению, не навсегда. Великая традиция рутины всосала в себя, как болото, все новое, и со временем опять восторжествовал на сцене унылый «профессионализм».
Еще один аспект жизни Мамонтова в эту пору: судьба дома на Садовой-Спасской.
Вскоре после его ареста все имущество было опечатано. Полтора года спустя корреспондент одной из газет добился разрешения пройти внутрь дома. Картина, представшая перед ним, была ужасающей[97]. «Ледяным погребом веет на входящего в просторный вестибюль злополучного здания, гулко раздаются шаги под заиндевевшими сводами, и невольная робость, точно в присутствии покойника, охватывает душу». Судебные органы, в обязанность которых входило опечатать, — опечатали. Следить за состоянием художественных ценностей не входило ни в чьи обязанности. От мороза потрескались лепные потолки, гипсовые слепки античных статуй. Куски штукатурки и гипса валялись на лестнице. Растрескалась мебель, привезенная из Италии, куски инкрустации, которой была покрыта крышка рояля, высыпались. Заиндевели полотна, и из-под слоя инея еле видны были картины Васнецова, Серова, Поленова, Репина, Коровина, Врубеля. Ноги мраморного Христа опутаны веревкой, а на веревке — сургучная печать. Печати на других статуях, на бронзе, на картинах, на мебели. Толстый слой пыли на врубелевских каминах, сквозь этот слой и не заметна их красота. Журналист даже не говорит о них в своей очень пространной корреспонденции. Зато замечает он такой курьез: в спальне на столе запонки и пенсне — опечатаны; «это тоже движимость, обеспечивающая многомиллионный иск», — иронически замечает он.
«Тяжелое, похожее на кошмар чувство возбуждает в свежем человеке посещение этой новейшей Помпеи. Не хочется верить в существование сознательного вандализма в просвещенном XX веке. И в душе невольно рождается горячее желание спасти от гибели произведения национального творчества… Если Мамонтов даже и грешен, — из этого все-таки не следует, чтобы художественная коллекция, провинившаяся только тем, что с любовью собиралась им, разделила с ним его тяжелую долю».
Лишь в 1903 году была назначена распродажа. Ушли в Третьяковскую галерею и в Русский музей картины Васнецова «Витязь на распутье», «Ковер-самолет», «Битва русских со скифами». «Христос» Антокольского был куплен Рябушинским. Многие картины попали в частные руки. Именно тогда попал к некоему Баранову серовский «Мазини».
Уцелели лишь огромные врубелевские панно. Они после Нижегородской выставки были привезены в только что купленный на имя дочери дом за Бутырской заставой, где создавался гончарный завод.
Все было продано из дома на Садовой-Спасской: мебель, старинное оружие, статуи. Все…
Таким образом, были покончены счеты еще с чем-то очень важным в прошлой жизни Саввы Ивановича, с одним из символов ее, с домом, который был куплен его отцом. В доме на Садовой-Спасской выросли его дети. В этом доме бывали все художники и почти все артисты, здесь прошла лучшая пора его жизни.
Сейчас этот дом стал его прошлым. И прошлое уходило от него все дальше. Все ощутимей становилась невозможность возврата к нему. Нить за нитью обрывались связи с ним.
Возникали новые связи. Все прочнее оседал он в своем новом гнезде. Керамический завод превращен был в хозяйственное предприятие. Изделия его охотно раскупались и в Москве и в Петербурге. Художник Татевосян организовал торговлю ими даже в Тифлисе. Савва Иванович и сам нередко становился к гончарному кругу — делал вазы, лепил что-нибудь… Звал Ваулина вернуться на завод, но Ваулин отказался. Он обосновался в Миргороде и там организовал керамическое предприятие, побывав в Москве, он увидел, что в художественном отношении завод ничего нового не создал, но и Ваулин не сумел бы сделать то, что по плечу было одному лишь, пожалуй, человеку — Врубелю. А на возвращение Врубеля не было никакой надежды. Савва Иванович в память о Врубеле и о доме на Садовой изготовил маски врубелевских львиц, прикрепил к воротам завода, сделал майоликовые скамьи.
Дом при заводе, в котором жил Савва Иванович, был бревенчатый. Самая большая комната — в два этажа — столовая и приемная одновременно. На уровне второго этажа в комнате был балкончик, дверь на этот балкончик выходила из спальни, помещавшейся на втором этаже.
В спальне Савва Иванович принимал старых друзей; чаще других бывал Поленов, но захаживали и Серов, и Суриков, и Васнецов.
Один мемуарист писал: «Кто попадал жить на Бутырки, тот уже оставался жить там навсегда; они как-то „засасывали“ пришельца»[98].
Бутырки не засосали Савву Ивановича, но все же случилось так, что на Бутырках он прожил почти весь остаток своей жизни.
У него подрастали внуки. Всеволод Саввич привозил их к дедушке.
«Поездки к дедушке были для нас праздником, — рассказывала Екатерина Всеволодовна. — Столько интересного было в его доме. И эта огромная комната с балкончиком, какого не было ни у кого, и майоликовые статуэтки в комнатах. И множество статуэток и ваз на складе. Всегда, когда приезжали, дедушка открывал склад и каждому внуку предлагал выбрать то, что нравилось. Как-то стал за гончарный круг, сделал мне вазу. Спросил: „Ну что тебе на этой вазе вылепить? Хочешь — паука?“ И сейчас же взял ком глины, вылепил паука с длинными ножками, прилепил к вазе, сказал: „В следующий раз придешь, эта ваза будет тебя дожидаться, обожженная“».
Только теперь, перестав суетиться, спешить, Савва Иванович начал оглядываться вокруг, вспоминать, какой была Москва лет сорок-тридцать назад. А какой стала теперь! Больше, конечно, стала. И вверх поползла. Когда-то двухэтажный дом считался большим. Теперь — вот он, «Метрополь», со светленькими майоликовыми плиточками. Какой скандал был из-за врубелевских панно! А теперь они — изразцовые — посреди Москвы, на веки вечные.
Да, жизнь идет вперед. И искусство идет вперед. Давно ли Дягилев просил у него деньги на журнал «Мир искусства», а вот уже журнал окончил свое существование. «Мир искусства» уступил место «Союзу», «Союз» — «36-ти», а вот уже «Голубая роза». «Голубая роза» — это его молодые питомцы: Кузнецов, Сапунов, Судейкин. Потом и того новее — «Бубновый валет», «Ослиный хвост».