аматическим актером, и тот преподал ему первые уроки игры на сцене. Шаляпин понял, что в опере нужно не только петь, но и играть, нужно правильно понять образ, вжиться в него, раскрыть его психологическую сущность. Эти уроки принесли Шаляпину первый успех в «Русалке», где он исполнял партию Мельника. Публика аплодировала, ему поднесли венок. «Но, – вспоминает Шаляпин, – среди товарищей по сцене мой успех прошел незамеченным. Никто не поздравил меня, никто не сказал ласкового слова. А когда я шел за кулисы с венком в руках, режиссер, делая вид, как будто все это не касается его, отвернулся от меня и засвистел.
– Помимо неуспехов моих, – продолжает Шаляпин, – мне противно было ходить в театр из-за отношения начальства к артистам. Я был уверен, что артист – свободный, независимый человек. А здесь, когда директор являлся за кулисы, артисты вытягивались перед ним, как солдаты, и пожимали снисходительно протянутые им два директорских пальца, слащаво улыбаясь. Раньше я видел такое отношение только в канцеляриях… Я перестал гордиться тем, что считаюсь артистом императорских театров».
Кончался сезон 1895/96 года. Как-то в номер, который занимал Шаляпин в «Пале-Рояле», пришел певец Соколов, который был антрепренером в Панаевском театре, и предложил Шаляпину отправиться в Нижний Новгород на летние гастроли. Шаляпин согласился. Он сам был волгарь, родился в Казани, но в Нижнем никогда не бывал. Быстро собрался и укатил на берега любимой своей Волги. В Нижнем он снял комнату у какой-то старухи и тотчас же отправился в театр.
По контрасту с Мариинским театром его поразила товарищеская обстановка, царившая в труппе. Очень скоро, как и следовало ожидать, узнал он, что опера принадлежит не Винтер, а Савве Ивановичу Мамонтову, тому самому, с которым его познакомил в Петербурге Труффи. И Труффи был здесь, в Нижнем, и тот веселый художник Костя Коровин, что был тогда с Мамонтовым в Петербурге, – тоже.
Начались репетиции. И вот теперь только Шаляпин понял, как надо работать над ролью и над партией. Савва Иванович увлеченно объяснял каждому артисту, какой образ должен он создать, как надо играть, как петь. Коровин говорил о том, что такое декорации, как надо гримироваться. И декорации, и костюмы – все было не таким, как в Мариинском театре. Шаляпин был поражен, оглушен, он испытывал не ощущавшийся им еще никогда творческий восторг. Каждый день обогащал его, каждая беседа с Мамонтовым или Коровиным казалась откровением, даром небесным. Он жадно слушал, запоминал, старался воплотить это все в жизнь. И Савва Иванович, глядя на увлеченность Шаляпина, на его тягу к знанию, слушая его пение, проникался к нему все большей любовью.
Шаляпин быстро сошелся со всеми артистами, приехавшими с Мамонтовым в Нижний: с Нума-Соколовой и Любатович, Малининым, Беделевичем, Секар-Рожанским. Но энтузиазм совершенно особенного рода вызвал у него приезд итальянских балерин, которых Савва Иванович выписал на время летнего сезона, чтобы исполнять балетные номера в операх. Вскоре экспансивный «Феденька», как начал называть его Савва Иванович, сам выдал секрет своего увлечения балетом, притом самым оригинальным образом. Во время репетиции «Онегина», где Шаляпину предстояло исполнить партию Гремина, он вместо привычных слов пропел:
Онегин, я клянусь на шпаге,
Безумно я люблю Торнаги…
Иола Торнаги – прима итальянской балетной труппы – сидела здесь же в зале и, не понимая ни слова по-русски, решила, что какое-то русское слово созвучно с ее фамилией. Савве Ивановичу пришлось объяснить Торнаги смысл куплета – он наклонился к ее уху и прошептал по-итальянски:
– Ну, поздравляю вас, Иолочка! Ведь Феденька объяснился вам в любви.
Это объяснение решило впоследствии судьбу Торнаги: Мамонтов решил включить ее в стратегический план, заключавшийся в том, чтобы переманить Шаляпина в Москву.
Торнаги тоже почувствовала симпатию к Шаляпину – «иль-бассо», как называли его итальянки, будучи не в состоянии произнести трудную русскую фамилию. Особенно укрепилась эта симпатия и, кажется, начала переходить во взаимную любовь, когда Торнаги заболела и долговязый и такой талантливый «иль-бассо», робея, что было не очень-то в его характере, явился к ней домой, неся в салфетке кастрюльку, наполненную бульоном с «нижегородской курицей». Демарши влюбленного «иль-бассо» не остались, конечно, незамеченными; Мамонтов предложил Иоле Игнатьевне, как начали называть ее на русский манер, контракт на предстоящий сезон. Она подумала и согласилась. Но это случилось уже позже, в конце августа.
А в мае шли репетиции. В первую очередь репетировали «Жизнь за царя» – этой оперой должен был открыться сезон в Нижнем Новгороде, сезон коронационного года. Мамонтов регулярно присутствовал на всех репетициях, и ему сразу же стало ясно, как за короткий срок успела казенная сцена испортить и без того еще неразвитый вкус Шаляпина: играя Сусанина, он ходил по сцене, высоко подняв голову, осанка и поступь были горделивы и величественны – какая-то чудовищная смесь природной талантливости с благоприобретенными театральными штампами самого дурного свойства.
И вот однажды во время паузы из затемненного партера раздался спокойный, характерно хрипловатый голос Мамонтова:
– Федор Иванович! А ведь Сусанин-то не из бояр!
Эта фраза стала началом учения Шаляпина у Мамонтова.
Шаг за шагом терпеливо втолковывал Савва Иванович Шаляпину свои принципы театральной правды: необходимость изучения исторической обстановки, психологии персонажа, с тем чтобы добиться полного ансамбля музыки, пения, игры, декорации, костюма. Да, да, и костюма, ибо Шаляпин, привыкший к тому, что в Мариинском театре Сусанин выходил на сцену в бархатном кафтане и красных сапожках на каблуках, взбунтовался было против сермяги и лаптей. Но Мамонтов был терпелив, а Шаляпин умен, понятлив и жаден до знаний – он именно «жрал» их, как выразился однажды Мамонтов в разговоре со Станиславским.
Но художественный вкус Шаляпина был еще невозделанной целиной, и одновременно с каждодневным воспитанием этого самого вкуса в каждом отдельном случае Савва Иванович приступал к развитию духовной культуры молодого певца, чтобы Шаляпин самостоятельно мог создавать правдивые художественные образы. Он подолгу беседовал с Феденькой, объяснял ему, что такое подлинное искусство, втолковывал, что оно никогда не стоит на месте. Чтобы не умереть, оно должно быть все время в движении, все время идти вперед. Вот хотя бы на этой выставке…
«Северный павильон» Шаляпину нравился. Там было интересно: тюлень кричит «ура», Василий закусывает водку живой рыбой. И коровинские панно – ничего себе.
Зато врубелевские панно Шаляпину не понравились совсем: какие-то непонятные кубики, пестрые и бессвязные, даже смотреть неприятно, то ли дело великолепный пейзаж, который висел в павильоне изящных искусств: цветущие яблони, красивые барышни и кавалер. Мамонтов терпеливо объяснял Феденьке, почему красивый пейзаж – дрянь, а «странные» панно Врубеля – искусство большое и настоящее. Феденька понимал, но как-то смутно. Он не сдавался и пытался возражать:
– Как же так, Савва Иванович, ведь пейзаж, тот, с яблонями, такой, что и на фотографии так не выйдет.
– В том-то и дело, – улыбался Мамонтов. – Фотографии не надо. Скучная машинка.
Феденька опять-таки понимал и не понимал, но Савва Иванович успокаивал:
– Молоды вы еще, Феденька, мало видели. Придет срок – поймете. Чувство в картине Врубеля большое. Вот в чем истина искусства. Учтите это и для себя. В искусстве нужно чувствовать и искать. Искать и искать беспрестанно. И беспрестанно идти вперед. Остановка в искусстве равносильна его смерти. Вы это поймете со временем. Вот перебирайтесь в Москву. Там и Коровин, а кроме него – Врубель, – ничего, вы еще полюбите его; там – Поленов, Серов, Васнецов. Право, переезжайте.
Шаляпин чуть не плакал. Ему и самому хотелось в Москву, он сдружился с артистами и с Коровиным, он чувствовал, как сам он впоследствии писал, «разницу между роскошным кладбищем… императорского театра с его пышными саркофагами и этим ласковым зеленым полем с простыми душистыми цветами. Работа за кулисами шла дружно, незатейливо и весело. Не приходили никакие чиновники на сцену, не тыкали пальцами, не морщили бровей». Он видел искренний интерес к нему Мамонтова, который полюбил в нем его талант, и Шаляпин понимал, что именно в Москве, именно у Мамонтова сможет он талант свой развить, но ведь с Мариинским театром подписан контракт, нарушение которого грозит выплатой крупной неустойки – 3600 рублей. Сумма нешуточная.
Мамонтов сказал:
– Я мог бы вам дать шесть тысяч в год и контракт на три года. Подумайте, – и вспомнив, что как-то Шаляпин сказал, что, знай он итальянский язык, он женился бы на Торнаги, прибавил улыбаясь: – Кстати, Иола Игнатьевна уже подписала контракт.
Спектакли в Нижнем Новгороде стали началом успеха Шаляпина. Уже через два дня после первого спектакля, состоявшегося 14 мая, в день коронации, газета «Волгарь» писала: «Первое представление оперы „Жизнь за царя“ особенно интересно, так как знакомит публику с теми артистами, слушать которых придется целый сезон. Поэтому приходится сказать несколько слов… Г. Зеленый ведет оркестр недурно, но уж слишком громко, что для такого небольшого театра не идет… Из исполнителей мы отметим г. Шаляпина, обширный по диапазону бас которого звучит хорошо, хотя и не особенно сильно в драматических местах. Играет артист недурно, хотя хотелось бы поменьше величавости и напыщенности. Хоры очень хороши, поют уверенно, стройно и даже играют».
Публика тоже была благосклонна к Шаляпину и к опере в целом, хотя солидные провинциальные меломаны, избалованные частыми гастролями столичных трупп во время традиционных нижегородских ярмарок, старались внести все же некоторую долю критики в свои похвалы. Собольщиков-Самарин передает в своих записках эти исполненные курьезной важности диалоги.
– Этот молодой артист поет довольно мило.