Савва Мамонтов — страница 45 из 60

какого-то языческого идола. Он словно бы вознесен над зрителем. Все кажется утрированным: и глаза, как бы вышедшие из орбит, и горделивость, и осанистость такая, что человек уже кажется неким всемогущим владыкой, полубогом.

Этот портрет, вне всякого сомнения, – лучший из портретов Мамонтова. Главная его человеческая черта – энергия, сокрушающая энергия, позволявшая ему делать множество дел одновременно, таких дел, что и одного из них хватило бы с избытком для одного человека, – эта черта выражена в портрете Врубеля, как ни в одном другом из портретов Мамонтова, и словно бы тянет за собой все остальные свойства характера. Этот портрет – роман, огромный, многоплановый, Бальзаку под стать, об огромном, могучем человеке со стальной волей, с «демонической», как мыслил, видимо, Врубель, властью. Мамонтов глубоко сидит в кресле и в то же время как бы парит в пространстве: такова сложность его характера – парение духа и деловая основательность, соединение риска и расчета. И в портрете, при всей тяжести, осанистости погруженного в кресло тела, какая-то внутренняя тревога…

Все это особенно чувствуется, когда сравниваешь портрет Мамонтова с другим – портретом Арцыбушева, который Врубель написал той же осенью 1897 года. Человек умный, спокойный, обретший в общении с другим – с Мамонтовым – и хороший вкус, и деловой опыт, но на большее, чем идти в фарватере Мамонтова, он вряд ли способен. Той же осенью Врубель написал по заказу Арцыбушева портрет его жены. В это же время он исполнил и эскиз костюма, в котором Забеле-Врубель предстояло играть в «Садко» роль Волховы.

Другим артистом, начавшим этот сезон работать в Частной опере, был Василий Петрович Шкафер, перебравшийся все-таки из Тифлиса в Москву и попавший к Мамонтову. В оставленных им мемуарах он пишет, как хотелось ему еще после первого спектакля Частной оперы, который он посетил в 1896 году, высказать Мамонтову свои мысли, которые возникли в тот вечер: «Сказать ему, как мы, молодые артисты в опере, бедны знаниями по вопросам искусства сцены, малоразвиты, невежественны. Что, кроме своего „звучка“, нас ничему (или очень ограниченно) не учили, что сами мы неохотно воспринимали что-либо от высокого искусства театра, кроме своей специальной задачи, певческой, голосовой.

А, например, кто такой художник Врубель и почему он декадент, почему его ругают, почему, несмотря на эту беззастенчивую брань публики, находятся люди, хотя бы в лице С. И. Мамонтова, видящие в этом художнике проблески не только таланта, но и гениальности, почему нам, певцам, оперным артистам, все равно и безразлично, есть ли на свете художник Врубель или нет его? – да, почему?.. – Все эти и им подобные мысли вихрем закружились в моем мозгу и помутили рассудок, столкнувши меня с привычной дороги оперного певца, с заботой о маске, о дыхании, о си-бемолях и прочих атрибутах искусства пения, в которых до одури, не я один, а многие из оперных артистов, потонули сверх всякой меры.

Здесь я узрел новые перспективы, еще мною не вполне осознанные, но манящие своей красотой, дающие артисту-художнику простор для вызволения не только для чисто голосовых своих возможностей, но главным образом сценически-актерских».

В Тифлисе Шкафер вздумал было рассказать режиссеру Питоеву, чтó видел он в Мамонтовском театре, но в ответ услышал то же приблизительно, что услышал в Мариинском театре Шаляпин:

– Ну, он, Мамонтов, меценат, держит театр для своего удовлетворения, отчета не дает в своих капризах, а разве мы можем это делать? Да нас отдадут под суд, если мы будем ставить спектакли ради художественных целей, а театр будет пустовать.

Едва дотерпев до конца сезона, Шкафер ринулся в Москву. Он познакомился с Шаляпиным, уже прославленным и уже влиятельным, и очень скоро получил приглашение Мамонтова встретиться.

Рассказ Шкафера о первом свидании его с Мамонтовым так колоритен, так замечательно рисует характер Мамонтова, его повадку, что, право же, грешно передавать его своими словами. Свидание это происходило в знакомом нам доме на Садовой-Спасской. «Меня ввели в комнату, – рассказывает Шкафер, – где я не приметил роскоши обстановки. Пришлось подождать. У него происходило важное заседание с инженерами по постройке Архангельской железной дороги, которая подходила к концу. Я подумал, что по времени визит мой выходит неудачным и не зайти ли в другой раз. Внезапно из маленькой двери, скрытой в стене, меня окликнул голос с легкой хрипотцой и кашлем астматического удушья: „Пожалуйте сюда“. Я оглянулся и стал лицом к лицу с Саввой Ивановичем Мамонтовым, которого я видел и раньше несколько раз и даже в Италии, в Милане, где он интересовался молодыми русскими и итальянскими певцами.

Он рекомендовался: „Мамонтов. Пойдемте поговорим“. Несмотря на его солидный возраст, все его движения, походка, манера говорить – все выражало огромную энергию и деловитость. Говорить пришлось недолго. Мамонтов любил быстро и энергично действовать. Он задал мне несколько вопросов: где я работал минувший сезон, был ли я в театре Частной оперы, что там видел и слышал ли Шаляпина. Ясно помню, как его большие и выразительные голубые глаза внимательно и остро ощупывали, вернее, прощупывали меня, пытаясь заглянуть несколько дальше, глубже в душу артиста, в его человеческое „я“. Они ясно мне говорили: „Я хочу знать, кто ты на самом-то деле и можешь ли соответствовать тем моим театральным намерениям, которые меня в данную минуту интересуют“.

Вероятно, все во мне говорило, что я счастлив и рад поступить работать в Частную оперу, что я только и мечтаю о том, чтобы быть под руководством такого знаменитого человека, как он, и что Шаляпина я еще не слышал, но что он „дружески мне обещал говорить с вами“. – „Да, да, вы будете моим в опере помощником. Поезжайте к Клавдии Спиридоновне Винтер – она с вами подпишет условие – и зайдите к Семену Николаевичу Кругликову – он вас познакомит с подробностями репертуара, и прочее. До свидания, меня ждут“. Он пожал мне руку и так же быстро исчез в стену, оставив меня одного, в чаду мыслей и чувств, непонятных, неясных, путаных».

Подобная манера разговора, способность быстро принимать решения и тотчас же переключаться на другое дело очень характерны для Мамонтова. Во всяком случае, подобную же сцену описывает художник и архитектор Бондаренко:

«Работали на совесть. Савва Иванович постоянно заезжал в театр, интересовался. Меня он заставлял приезжать к нему ежедневно с рапортом о ходе работ. Рапорт делался обыкновенно за завтраком. Завтраки Саввы Ивановича были оригинальное, курьезное явление.

Представьте себе его большую столовую, где висели великолепные панно Васнецова, был огромный камин, цветное стекло. Громаднейший стол, где могли усесться семьдесят, если не восемьдесят человек. У стола Савва Иванович. Вокруг него дети. Кто-нибудь из знакомых художников обязательно: Коровин, Серов, Врубель, часто заходил Поленов. Певцы тут же сидят, инженеры. Разговор происходит перекрестный.

Савва Иванович спрашивает Кругликова: „Как партия прошла?“ В это время к Савве Ивановичу подходит лакей и говорит: „По телефону инженер спрашивает насчет вчерашнего“. – „Скажите: Петербург, 27, Вятка, 11“. „Скажите, все готово, можно приступать к настилке полов?“ – это ко мне. „Миша, как идет работа с плафоном?“ „Костя, нарисуй стену сегодня же“. Тут же инженеру Чоколову: „Не вышло, не вышло, обещали вы выпустить 17 вагонов, не вышло“.

И опять начинается деловой разговор. В это время его спрашивают насчет каких-то акций, он дает распоряжение, говорит: „Не нужно, нужно телеграмму дать… Пусть ее принесут мне, я подпишу“ – и т. д. „Плохо выучили, плохо выучили“, – обращается к певице, и т. д. И все замечания деловитые. Потом просит Семена Николаевича: „Может быть, вы как-нибудь убедите Беделевича, пусть он спрячет язык… когда поет, так язык всегда чувствуется“. И вот все время такие замечания»3031.

Вернемся, однако, к Шкаферу, который, совершенно обескураженный, стоит в комнате дома Мамонтовых и, ничего еще не понимая, глядит на дверь, за которой скрылся Савва Иванович. Все было так необычно для него, так непривычно, так не похоже на то, что бывает всегда и всюду, когда артиста ангажируют в театр: никаких разговоров о гонораре, о возможности бенефиса или хотя бы полубенефиса. И потом, когда он был уже зачислен в труппу, – все разговоры были подчинены только художественным интересам.

Шкафер, конечно, несколько «усекновенно» передал свою беседу с Мамонтовым, ибо если Савва Иванович сразу же предложил ему стать своим помощником, то несомненно понял, что помимо энтузиазма Шкафер обладает еще и необходимыми знаниями и достаточной общей культурой, чтобы энтузиазм воплотился в реальные свершения.

Шкафер передает одну фразу Мамонтова, короткую и афористически точную: «У меня в театре художники».

То, что в опере певцы и музыканты, – это аксиома. Но «у меня в театре художники» – это было тем новым, что привнес в оперу именно Мамонтов.

Виктор Васнецов хорошо чувствует русскую старину, былинную, сказочную. И он создал в театре ту атмосферу, в которой «Снегурочка», считавшаяся на казенной сцене скучной оперой, превратилась в нечто поистине сказочное в своей прелести, в нечто настолько захватывающее, что заставило Сурикова еще при первой постановке разразиться бурей аплодисментов, а одиннадцать лет спустя Шкафера – целый год мечтать о Мамонтовской опере.

Поленов знает и чувствует античный мир, и вот сейчас именно он будет создавать на сцене ту атмосферу, которая превратит оперу Глюка «Орфей» в нечто столь же пленительное, как и «Снегурочка».

А Коровин! Ведь это бог сцены! И «Аида», и «Лакме», и «Кармен». Правда, он иногда пользуется чужим материалом, но это не плагиат, не подражание.

Вот для «Аиды» он использовал египетские этюды Поленова, но использовал только как материал. А как он чувствует музыку! Кстати, и Поленов – тоже. Больше того, Поленов сам понемногу сочиняет музыку. Врубель поразительно музыкален. О Серове и говорить не приходится: он музыку слушал с колыбели.