Верно, променад. От фабричного особняка недалече, любил Морозов поразмяться, прежде чем засесть в прокуренном кабинете. Улица ли, дом ли, фабричные ли ворота — все едино, морозовское. Границ своего воеводства не знал. Всякого‑то штаб-ротмистра не удостаивал внимания. Чего ж, недавно самого губернатора катал на своих рысаках, в открытом, для всех обозримом ландо. На охоту по чернотропу ездили. Следом на телеге рогатого лосяру везли — страсть, какой зверина! По зимнему времени, пожалуй, на волка, а то и на медведя соберутся. Хотя и громко разговаривает Воевода с губернатором, а «превосходительств» не слышно — все по имени-отчеству, запросто.
Устинову по должности надлежало хранить губернатора, позволял себе приближаться на почтительное расстояние. Но разговор слышал. Хлопочет Воевода, чтоб фабричному поселку дали статус города, а это ведь дело государево. Издали слушать и то лестно. Будет город, и ты уже не штаб-ротмистр: позвольте, ротмистр настоящий! «Недреманое око государево». Забот прибавится, так ведь и штат возрастет. Тех же осведомителей, попросту шпиков. Владимирская власть еще не забыла забастовочную грозу 1885 года.
Полковник Бурков для штаб-ротмистра ореховского бог и воинский начальник. Не шутя наказывает:
— Ты смотри-и, Устинов, ты посма-атривай!
Во время той давней забастовки штаб-ротмистр еще пешком под стол ходил, но, блюдя порядок, архивные материалы порядочно изучил. Смутьяны! Революць-онеры! Крепок хозяин был, Тимофей‑то Саввич, а заставили‑таки потрафить работному люду. Хотя тогда проще было: вот хозяин со всеми своими присными — вот ты, люд рабочий. Слушай и слушайся, ането!.. Кого рассчитали, кого по своим деревням разогнали, кого по этапу на Урал да в Сибирь, золотишко для казны мыть. Ну и, само собой, Владимирский централ не пустовал, благо, что тюрем-тюремок близко и стены крепкие.
Теперь новый хозяин какой‑то Народный дом устраивает, спектакли с московскими артистами смотрит, чайком в «Трактике трезвости» балуется, газетки с бывшей ссыльной Севастейкой почитывает. Вроде бы гласно и явно. да только явные ли?..
Устинов дело свое знает. Хозяину козыряет, а шпикам своим голосом полковника Буркова приказывает: смотри-ите, олухи царя небесного! Намекали ему во Владимире: и с хозяином‑то не все чисто. Забыл вот как‑то запереть свой рабочий стол, доверенный конторщик и нашарил газетку, с испугом принес — стуча зубами, еле законную стопку опрокинул. Газетка‑то отпечатана на тонкой, будто папиросной бумаге, и название подстрекательно-пожарное: «Искра». И из искры‑то что случается? Вот именно — огнистое пламя!
Ночь напролет штудировал штаб-ротмистр папиросной тонкости мысли, понял не много, но главное‑то узрел: крамола! Утром в пакет ее, газетку, под сургучную печать — да с нарочным во Владимир.
На той же ноге нарочный и вернулся. С приказом уже самому прибыть. Честь, известно.
Поблагодарил полковник Бурков за ревностную службу, однако ж заметил:
— До Бога далеко, до Воеводы нашего далеко вам, штаб-ротмистр. Берите попроще. Пока что — окружение его.
Окруженьице — это же старослужащие. Даже родственники морозовского клана. Все на хорошем счету, чего бога гневить. Хоть Диановы — почтенная семья, хоть Лебедевы, доктор Базилевич со своей супругой — еще первые роды у хозяйки принимал. Федотов, Кондратьев? Нет, господа хорошие, чего их напрасным подозрением марать? Устинов считал себя человеком чести.
Полковник Бурков заглянул в свое досье:
— А вот новый заведующий электрической станцией? Он ведь взят вместо Кондратьева?
Устинов не знал, что отвечать. Хозяин ни с того ни с сего вдруг заменил главного механика Кондратьева, еще служившего при Тимофее Саввиче, на какого‑то безродного инженера, обличьем маленько и на еврея похожего. Красин Леонид Борисов? Говорят, лучшую электростанцию в Баку построил.
О каждом новеньком справки наводил. Кто что пьет и сколько берет на грудь. Кто каких ткачих и по каким кустам тискает. Где приворовывает и на какие шиши дом строит. Но за этим никаких грехов не водится.
Полковник Бурков, однако ж, сделал совершенно неожиданный вывод:
— Безгрешник? Вот то‑то и плохо. Как это — не пить? За бабами не волочиться? Не тащить с хозяйской фабрики все, что плохо лежит? Но главное, главное, как обойти своим вниманием ткачих? Таких‑то толстожопеньких!
Штаб-ротмистр обомлел: неужто дознался? Как ему, гусару по натуре, обойти такую ораву бабья? Да ведь как говорится, во лесочке, за кусточком.
Пот прошиб штаб-ротмистра. Полковник истолковал это по-своему:
— Печку перекалили мои лешие денщики. Разрешаю расстегнуться.
— У-уф!.. — имел полное право вздохнуть Устинов, благодаря пузатую, как его контролерша-наушница, голландскую печь.
Сам‑то полковник давно все пуговки расстегнул. Штаб-ротмистр, отдышавшись, уже более основательно докладывал:
— Стало быть, его даже недолюбливают. Заносчив перед работным людом!
— С хозяином какие отношения?
— Всяческие. но меня близко не подпускают.
Полковнику это не понравилось:
— Должны подпускать, поскольку мы — власть! Изящнее, потоньше надо работать, штаб- ротмистр.
Вот и пойми: то насмешка, что посягает на самого хозяина, а то тонкости какие‑то. Не нравилась ему заумь начальства, а что возразишь?
С обидой уехал он из Владимира, вечером надрался уж истинно по-гусарски, — хотя служил‑то всего лишь в драгунском полку, — вечером ни за что ни про что побил свою зареванную контролершу-осведомительницу и ей про «тонкости» по голой заднице вышлепывал. Ничего не добившись, кроме вонючего пыхтенья, пинком отшвырнул к порогу и перешагнул, как через пустое место.
Э-эх, была не была! С пьяных глаз прямо к хозяину потащился. Зачем? А кто его знает. Правду-матку, поди, искать.
Открыли ему не сразу, но встретили радушно. Даже швейцар как‑то двусмысленно улыбался. Но ведь у самого‑то Устинова только одна мысль была:
— То-оньше надо, как говорит господин полковник, — радушно пошел он навстречу тоже радушному хозяину.
На этот раз хозяин даже изволил руку подать. Чем окончательно растрогал Устинова.
— То-оненько, тоню-сенько я!
— Ага, — согласился хозяин, ведя его за собой. — Но ведь где тонко, там и рвется?
— Ну, эт‑то потому, что промерзшую шинель. на службе проклятой, на службишке!.. Олух-денщик с потных плеч на ходу сдирал. Забо-отлив, старый пьянчуга!
Крепкий был мужик — Устинов. Он где‑то на завалинке свою закипавшую кровь охлаждал, приморозился. Рукав‑то, чай, оторвался. Но Устинов не унывал.
Ой, Мороз — мороз,
Не морозь меня.
Похмели — и,
Да подсогрей, чего тебе стоит, хозяин?..
Морозов быстро распорядился, чтоб жандармскую кровь опять подогрели. Но Устинов больше уже не хмелел. Все про «тонкости» говорил. С каждой чаркой все умнее да разговорчивее становился:
— Сав-авва Тимофеевич, кормилец вы наш и.
—... поилец, это уж верно, — самолично наливал хозяин.
— Истинно так! — смачно шлепал мокрыми губами штаб-ротмистр. — А мой полковник про какие‑то газетки намекает. Папиросная, вишь, бумага.
— Хорошая бумага, ротмистр. Если хотите, я вам презентую. От нечего делать, вечерком самолично папиросы набиваю. Люблю настоящий табак, а на фабриках дрянной бывает. Хотите, научу и вас, как с папиросной бумагой обращаться?
— Спасибо, только говорят, на бумажке‑то папиросной газетки печатают?
— Ну, это уж враки, ротмистр. Как такой газеткой задницу подотрешь?
— Уж истинно — тонка-а.
Что‑то его с пьяных глаз смущало? Кашель? Откуда в таком теплом доме кашли?
Хозяин‑то, конечно, слышал, что в соседней комнате едва сдерживают проклятый кашель. А выйти оттуда иначе, как через гостиную, было нельзя. Вроде как чего‑то соображал Устинов:
— Гости?..
— Нет, дальний родич, можно сказать, пятая вода на киселе. Эй, там, Иван, заткни глотку! Поговорить с хорошим человеком мешаешь.
— Чего ему одному кашлять‑то? Самое милое дело — выпить за компанию. Я его счас!..
Устинов встал, с явным намерением идти в соседнюю комнату. Морозов не мог сдержать пьяного и настырного жандарма. Что делать?
Но прежде чем Устинов дошел до двери, она сама распахнулась, и на пороге появился. седой как лунь старикашка, опиравшийся на клюку.
Морозов и сам обомлел: не померещилось ли?
Старик подсел к столу, в тень от висячей, игравшей хрустальными бликами лампы.
— Знать, помираю, Савва Тимофеевич. Пить‑то мне нельзя, да уж все равно — за нашего блюстителя закона!
— Закон, да-а. что дышло, куда повернул — туда и вышло! — Устинов был несказанно рад такой подходящей шутке. — Главное — дышло‑то прочь от хозяина, прочь от нашего благодетеля!
— Законно говоришь, ротмистр!
— Пока — штаб-с.
— Да будешь и полковником, не только что ротмистром настоящим!
— Будем!
— Будемо!
Метаморфозы продолжались до той поры, пока Устинов не захрапел, ткнувшись головой в стол.
Морозов позвонил. Слуги перенесли уработавшегося штаб—ротмистра в нижнюю глухую комнату, уложили на диван, прикрыли шинелью, а сверху еще и тулупом. Спи, родимый!
Только когда они остались одни, старикашка преобразился вновь в инженера Красина.
— Ну, Леонид Борисович! Вам надо в театр к Станиславскому. Игра ваша, знаете ли.
— У меня, Савва Тимофеевич, вся жизнь игра.
— Слишком опасная!
— Не опаснее, чем у вас. Ну, тюрьма, ну, ссылка — я привычный. Да и помоложе. Вам — труднее привыкать. Да и зачем? Ситчики ваши для народа не менее важны, чем наши газетенки.
— Ну — ну!
— Не будем сейчас спорить, Савва Тимофеевич. Пойду, пока блюститель не проснулся. В своем истинном образе. Ночь как раз метельная.
Жил Красин, как важный инженер, на Англичанской улице. К его причудам — делать ночной променад — редкие встречные-поперечные привыкли.
Проспавшись в апартаментах мануфактур-советника Морозова, штабс-капитан Устинов приказал все же следить за инженером. Какое‑то собачье чутье ему подсказывало: гляди в оба! И вскоре выяснилось: заведующий строящейся электростанцией пользуется особым расположением хозяина. В кабинет к нему заходит без доклада. В Москву часто отлучается. Однако ни в чем предосудительном не замечен. С рабочими, которые на подозрении, не якшается. Из Москвы никакой поклажи, тем более чемоданов, не привозит. Кто ж тогда провез в Орехово типографский шрифт? Доподлинно определилось, что где‑то здесь печатаются листовки, да и проклятую «Искру» размножают. Кто?!