Савва Морозов: Смерть во спасение — страница 58 из 88

Николаша едва ли понимал, что затевает дядюшка в четвертом часу утра, но сбегал, и любимый Матюшка вскоре со свистом подкатил к воротам. Он даже не спросил куда? — знал своего необузданного, в отличие от рысаков, хозяина. Единственное, попенял:

— Да куда же в такой шинельке парнишке‑то?

Шинелька у Николаши была никудышная. Но дядюшка по-свойски рассудил:

— Да разве там на шинельки смотрят? На кошелек.

Морозовская лихая пара с тем же разбойничьим свистом вынеслась на Горбатый мост. Зазевавшийся, полупьяный городовой еле успел отскочить к ограждающей тумбе, где и восстал со своей «селедкой» наголо. Истинно, статуя! Приветствуя его, Савва Морозов опять чиркнул из браунинга по этой доброй полицейской железке. Раз пьян полицейский старикан, значит, денежка его не пропала даром.

У цыган как у цыган. С появлением Саввы Морозова уже уснувшее под утро царство зашевелилось и встрепенулось. Правда, еще ползали кое-где под столами и меж диванов совсем уработавшиеся гуляки. Но женского люда вовсе не виделось, да и мужской остался лишь стариковской дряхлости. Кто пел и плясал, теперь отсыпались в дальних комнатах.

Эва, ночная работушка!

Уже подумалось, что и не соберется народ цыганский. Савву Морозова здесь уважали, но ведь всему свое время. Зимний рассвет за окнами поднимался — песни ему!

Он не любил «златые», бывшие у всех на устах места. Если случалось взбрендить, как вот сегодня, так катил в любимые Сокольники, в дачную глушь, на четвертую линию, уже под выход в загородную рощу. Здесь и ресторан‑то просторный и чистый. Да что там — старинный постоялый двор. Значит, ко всему прочему имелись многочисленные комнаты и комнатки. Если говорить начистоту, так лукавый публичный дом. Его‑то и облюбовал на зимние времена подмосковный цыганский табор. Тоже своеобразный: здесь прекрасно уживались и разные бродячие люди, не лишенные таланта. Почему‑то принимались и еврейские юные девы, бежавшие из‑за черты оседлости. Замуж им не выйти, настоящей столичной жизни не видать, а здесь вроде как на виду и при деле. Савва Морозов знал здешние порядки. Выскочившему с поклоном полусонному хозяину — тут уж истинному цыгану — он доверительно похлопал по плечу:

— Не лутошись, Балобано. Малыми силами обойдемся, а?

— Как скажешь, Савва Тимофеевич. Само собой, Зарема?

— Само собой. Но и эту новую, евреечку. Имя ее забыл.

— Да чтобы в глаза не бросалось, мы ее Палашей назвали.

— Ну и прекрасно. Видишь, Балобано, я с племянничком? Как не угостить?

— Как не угостить, Савва Тимофеевич! Распрекраснейший племянничек. Позвольте распорядиться?

Савва Тимофеевич кивнул, а зардевшемуся Николаше попенял:

— Не кукся, племяш. Я в тринадцать лет мужиком стал, благо, что девчонок-ткачих целые стада вокруг меня паслись. Тебе‑то уже девятнадцатый?

— Да как же, дядюшка? — начал было Николаша, но в дверь уже чинной чередой входили хозяйка, с подносом, сам Балобано и проснувшаяся Зарема. Следом Палаша черноокая и длиннокосая. Она мало чем отличалась от цыган: смуглота, восточная кровь и алость совсем еще юных губ притягивали взгляд. Пока Балобано выталкивал последних четвероногих гуляк, хозяйка быстро раскинула висевшую на локте скатерку и поставила поднос. Зарема без лишних слов вспрыгнула на колени Савве Тимофеевичу, а Палаша остановилась в церемонном поклоне.

— Ды ты что, не узнаешь нас? Иди‑ка сюда, — поманил ее пальцем Савва Тимофеевич, а когда она подошла, то и ее, как и Зарему, в губы поцеловал и шутливо так погрозил: — Ты смотри у меня, Паланька, ты смотри! Отдаю тебе племянника. Нецелованного, — пригнулся к ее ушку, оттянутому тяжелой серьгой. — Делать нечего, придется мне для начала самому заняться. — За ручку милую евреечку, да на колени к племяннику, опять же со словами: — Покрепче держи, не упала бы, не разбилась бы!

— Стеклянная, что ль. — попробовал было пошутить Николаша.

— Хрустальная, говорю. Цени!

Ну, кажется, маленько разобрались.

— Еще кого приглашать ли? — посчитал своим долгом спросить Балобано.

— Разве что ты с хозяйкой. Посидите с нами для затравки. Спойте что‑нибудь старинное.

— Да уж не те голоса у нас, не те, Савва Тимофеевич.

— Ладно, не прибедняйся, Балобано.

Прибедняться он и не собирался. Это был извечный ритуал. Как же уважающий себя цыган сразу согласится? Еще два раза Савва Тимофеевич повторил просьбу и преспокойно стал угощать своих дам, и особенно племянника, который никак не мог войти в нужное настроение. АБалобано тем временем одергивал красную рубаху и теребил кожаный поясок, а супруга его, встав со стула, прохаживалась по просторной горнице, как бы оглядывая — все ли здесь в порядке? И вдруг Балобано вскочил, как ошалелый, и топнул сапогом так, что рюмки зазвякали. А хозяйка неслышно вокруг него завертелась, словно тело ее стало воздушным. Балобано ногой притопнул, и прямо из‑под каблука вырвался немолодой уже женский голос, в котором и не было ничего, кроме: «Эй- вый-ый-ышуньки!..» Балобано не торопился ей вторить, по — мужски выжидая чего‑то. Молодых голосов! Вскочила Палаша, следом за ней Зарема, и уж прорезалось более осмысленное:

Ц-цыганочка ч-черная, п-погадай.

Только тогда и прогудел ответно голос старого Балобано: Э, чернявая, погадай!..

Главным‑то был все‑таки не смысл, не песня — пляска под ее ритмичный перебор. Но Савва Тимофеевич больше не за пляской наблюдал — за племянником. Цыганское уханье, пристукивание каблуками и вихри вздувшихся юбок не в новинку — он впервые видел племянника в таком состоянии. Свой прыщавый возраст он уже давно забыл, сейчас заново вспоминал. Николаша огнем горел и не знал, куда себя девать. Так продолжаться долго не могло. Он хлопнул в ладоши:

— Хватит, Балобано. Выпей вина.

Старый цыган понял, что дядька-нянька боится за племянника, и взмахом руки остановил безудержное кружение Палаши:

— Хватит и тебе. Утешь купца-молодца.

Где они только ума прозорливого набирались! Палаша в последний раз опахнула дрожащие колени Николаши и прикрыла их подолом, сама голову на стол опустила и спросила робко:

— Я не очень плохо плясала?

— Н-не очень. — силился не ударить в грязь лицом Николаша.

— Я же нигде не училась, так. хлеба ради.

— и ради хорошего винца, — подхватил дядюшка, подливая плясунье.

Одна пить она не захотела, сама Николаше налила.

— Знаешь, купец-молодец, что это значит, когда цыганка сама угощает?

— Н-не, откуда мне знать?

— Пей, я тебе потом скажу.

От смущения Николаша лихо выпил.

Балобано со своей упарившейся хозяйкой незаметно вышел. А следом и дядюшка зевнул:

— Старею, видно. На дремоту тянет. Укажи мне, Зарема, какую ни есть комнатенку.

Он тоже вышел, не дожидаясь ответа. Ему‑то чего — Зарема следом пришла. Дело свое знает. Она принялась расстегивать жилетку и ворот сорочки — он остановил ее:

— Прежде шепни Паланьке, чтобы поделикатнее. Он ведь еще нецелованный, дурачок.

Каково же было его удивление, когда встряхнувшись часа через два и отвалив на сторону Зарему, Савва вышел в гостиную! Племянничек лежал на диване, уткнувшись головой в колени Палаши, и слезливо мычал:

— М-милая. кто же я теперь буду‑то?..

— Мужик, — ответила она и, заметив Савву Тимофеевича, хотела маленько прикрыться.

Он сделал знак, чтобы не утруждала себя лишней деликатностью, — слава богу, он видывал ее полудетские колени, чего стесняться?

Племянничек продолжал какую‑то свою важную мысль:

— Под венец — это я понимаю. Разве бывает без венца?

— Бывает, — не ему, а Савве Тимофеевичу ответила с улыбкой Палаша.

Племянничек глубже зарылся носом в ее колени, которые дядюшка напрасно считал полудетскими. За год здешнего житья — бытья Палаша-иудейка изучила все цыганские хитрости. Не зря же Балобано так ценил ее. У Саввы Тимофеевича даже некая ревность взыграла. Он нарочито потопал ногами. Палаша приняла более благопристойную позу, а племянничек маленько очнулся:

— Дядюшка?..

— Я, племяш. Тоже не проспался. Выпью винца да еще подремлю, — подошел он к столу. — Выпей и ты, да тоже вздремни. Тут, тут, на диване. — Морозов подошел с бокалом. — Если будет прохладно, тебя чем‑нибудь прикроют. Палаша, — велел девке, — принеси одеяло.

Она принесла, извинившись:

— Хозяин меня зовет, убираться пора.

— Вот и прекрасно, — накрыл дядюшка Николашу. — Спи, родимый.

В этом бывшем гостином дворе было с десяток комнат. Он прекрасно знал, в которой себя убирает-прибирает Палаша.

Но и с ней тоже что‑то происходило. Она привычно прильнула к нему, опять некстати повинилась:

— Стыднехонько.

— Ничего, — он ее обнял по-хозяйски. — Зато из моего недотепы мужика сделала. Поди, намаялась?

— Ой, Савва Тимофеевич, и не говори! Не дай бог такой учителкой быть.

— За ученье я тебя, как водится, хорошо награжу. А уж теперь‑то давай без всякой науки.

Разве годилась ему в учительницы несчастная иудейка, в семнадцать лет ставшая цыганкой?

Он жалел ее искренне.

Савва Тимофеевич Морозов все больше удивлялся тому, как быстро взрослеет его двоюродный племянник. Неужели иудейка Палаша помогла?

В добром смешке была доля правды. Накануне Николаша приходил на Спиридоньевку — поговорить, как вести себя на семейном совете. Савву Тимофеевича на этот совет не пригласили, но обиды не было: все‑таки он не самый близкий родич клана Викулычей- Шмитов. Да и репутация — ого-го! Исключая покойного Шмита, там все истинные старообрядцы. И покурить на семейном совете не дадут, не говоря уж о чарке доброго вина. Нет, хорошо, что Николаша, которого теперь пристало называть Николаем

Павловичем, единолично и по-мужски разобрался со своими родственниками. Ай да студиоз!

А в это время, когда дядюшка восхищенно ехидничал, новоявленный «Поставщик двора Его Императорского Величества» сидел в своем маленьком кабинетике все в той же студенческой тужурке, что и год назад. Университет пришлось бросить, черная тужурка была как черный знак судьбы. Он планировал экстерном закончить свой биофак, над которым потешались все Викулычи. А пока.