Савва Морозов: Смерть во спасение — страница 65 из 88

— Вот что, Илюшка Тиханов. Да, вспомнил и фамилию! Я не поп, чтобы у меня в ногах валяться. Вставай! Если есть что сказать — садись по-человечески в кресло.

Голос у него и в гневе особо не повышался, просто становился угрожающе страшен. Выходца из прошлого вздернуло, словно электрическим разрядом, дотащился до кресла. Бокал брал, рука дрожала.

— Да-да, буду говорить. Буду, Савва Тимофеевич! — Он вылил вино в свой беззубый рот. — Чтобы сразу стало ясно, я тайный агент полиции. Эти охламоны, — он кивнул в сторону засевших в швейцарской охранников, — эти бобики меня не знают, поскольку начальство оберегает. Главный мой грех: это я вам бомбы в оба камина спустил! Ничего не понимаю в бомбах, ничегошеньки, плохо и мало в университетах учился. Как всучили мне, как сказали сделать — так и сделал. Знать, бог вас уберег, Савва Тимофеевич.

— Не бог, а инженер из полицейского ведомства, — нервно перебил его Морозов, воспоминанием опять задетый за живое.

— Знаю я этого инженера! Вкупе с вами, и за ним слежу, — под впечатлением ли вина, под впечатлением ли лившихся из глаз слез, впадал университетский Тиханчик во все большую откровенность. — Вас‑то взорвать приказано, а его живьем, да с уликой взять. Важный, говорят, фрукт!

— Да кто говорит‑то? — равнодушно, но с внутренним бешенством поторопил Савва.

Состарившийся, истаскавшийся Тиханчик как на стенку лысой башкой налетел — выпить очередной бокал сил не хватило, зря вино расплескалось в дрожащих руках. Но ведь ясно, что всякая выдержка изменила.

— Доктор Дубровин, вот кто!

С доктором Дубровиным Морозов, конечно, не сталкивался, — слишком грязна и нелепа была у того слава, — но имечко‑то полицейское у всех было на устах. Он мнил себя выше и правых, выше и левых, да что там — выше самого царя! Того, что с немцами и жидами якшается. Если и был над ним царь — так ныне убиенный Савинковым Плеве. Ну, теперь разве что генерал Трепов. Но ведь генерал не сегодня-завтра отбывает в Петербург — шутка сказать, на должность столичного генерал-губернатора! Сам Николай, наклавший в штаны, ему в ножки поклонится, а уж какой‑то Дубровин, хоть и новоявленный председатель «Всея Руси».

Савва Тимофеевич размышлял, не зная, что делать с этим черносотенцем.

— И тебе не жалко было... сукин ты сын!.. — Он потряс перед его носом браунингом. — Без жалости даже к моим детишкам?

— Жалко! Теперь вот жаль взяла, потому и приполз к вам. Я ведь с месяц уже за вами наблюдаю. Домик‑то напротив — как нельзя лучше, доходные квартиры, окна через улицу глаза в глаза. Когда встаете, когда ложитесь, кто у вас бывает — всё, всё мне ведомо, прохвосту!

Сказано как нельзя лучше. Ведь когда выяснились дела Илюшки Тиханова, студент Морозов первым кулаки свои приложил и вытолкал того за ограду. Славно его дубасили и драли за черные, длинные патлы. Тогда казалось, что насмерть забили, ан нет! Жив курилка. Хотя ничего того, подобострастно — нахального, в лице не осталось.

— Да, подлец Тиханчик, тебе не позавидуешь!

— Какая уж зависть. — застучал он лбом по столу. — Я каюсь, а вы, ваше степенство, бейте. Да посмертельнее, может, и браунингом, который для охранения же носите. За убиение меня ничего не будет, потому как начальство не захочет вмешиваться в такие грязные дела. Вы миллионщик, а я мразь. Мразь!.. Бей! — рванул он на груди куцее почтарское пальтишко.

Нет, бить такую погань Савва Морозов не мог. Тем более, что‑то вроде и в этой гадкой душе шевельнулось.

Он отошел к бюро, взял там, не глядя, деньжат, сунул в карман почтарю-стукачу.

— А теперь вон, сучье племя!

Чтобы не пустить кровищи, он схватил старого знакомого за шиворот и пустил самокат по лестнице. Ай да Шехтель, славную вышибаловку сотворил! Двоих охранников заодно вниз снесло. Из любопытства они на самом верху торчали.

Гадко, гадко от всего этого стало. Что‑то даже кольнуло в сердце. Иль показалось? Окна‑то на улицу обращены. Мало ли, что там ночью бывает. Крик?

А еще хуже наутро. Один из охранников вальяжно в дверь просунулся и явно с удовольствием осклабился:

— Вашего‑то приятеля вчерашнего, глите-ко, мертвым у ворот нашли. Вечор живой был, а сёння. Дворник наткнулся. Чуть с ума от страха не сошел. Мертвых, что ли, не видывал?

Было по всему ясно, что эта‑то морда полицейская распрекрасно знала, как живые в мертвых обращаются.

Свой своего, видать, опять не узнал!

Смуту душевную усилил и заскочивший поутру ни с того ни с сего племянник.

— Шел я вот в свою контору.

— Мог бы и ехать. Даже на авто. Выпиши из Парижа авто. поставщик двора Его Императорского Величества!

— Шел! — упрямо повторил племянник. — С чего‑то взбрендило к вам завернуть, дядюшка. И что же? У ворот лежит, под охраной полицейского, некий тип в почтмейстерском пальтишке.

— Ну, лежит и лежит. Тебе‑то какая печаль, Николаша?

— Да такая! Этого почтальона я частенько у своего дома видал. Шатается, незнамо с чего.

— Шатался, лучше скажи, — перестал ёрничать дядюшка. — А ты не догадался — чего ради?

— Догадывался.

— Ну, так и ладно. Собаке — собачья смерть. Чего нам это обсуждать? Давай‑ка завалимся к цыганам? Настроение такое.

— Говорю, что в контору свою иду. У меня дел по горло. Горят!

— А-а!.. Тогда вызывай пожарных.

Утихомириться он не мог. Племянник ушел в недоумении. Всей‑то вчерашней катавасии он не знал. Дадюшка не считал нужным его тревожить.

Глава 5. Похоронные устрицы

Жаркий летний день.

Савва Тимофеевич поспешил на Николаевский вокзал. Был с кучером Матюшей, лошадей оставил на поезде — не на перрон же их гнать, там и без того уже была большая толпа. Зеваки, полицейские, уличные торговцы, собравшиеся что‑нибудь завалящее подсунуть под шумиху. Редкие знакомые раскланивались как‑то смущенно. Вроде никто не знал, что делать. Поблизости, прямо на площади, продавали пиво в разлив. Прокатили тележку с ящиками шампанского. Что, тоже будут разливать? Самое время.

Тяжелое чувство одолевало Савву Морозова. Хотя чего же такого — скорой смерти этого человека было не избежать. Еще год назад, в Покровском, смерть уже витала над челом этого мученика жизни. Сейчас ожидается всего лишь последняя точка в затянувшемся писании — письмоводителя, как помнилось по пермским впечатлениям. Хотя нет. Клякса, невразумительная канцелярская клякса.

Мощенная булыжником мостовая, узкий вокзальный двор успел прогреться. От грязных камней поднимались душевные испарения. Пахло застарелым нужником, какой‑то вселенской помойкой. Даже густые волны духов, следовавшие за дамами, не могли перебить этот извечный вокзальный запах.

Ожидается поезд, но какой?

— С какой стати военный оркестр?

— Да-да, и пушечный лафет?

— И рядом с катафалком?

Пустив густые пары, паровоз затормозил, отфыркиваясь. Ну вас, мол, к лешему, устал с такой дальней дороги. Снимайте с моих пыльных плеч этот нелепый груз!

На булыжную площадку, примыкавшую к перрону, двумя белыми шпалерами выходил офицерский строй. Все в парадных кителях, торжественные. Несли на перевязях тяжелый гроб. Конечно, многослойный, дорожный. По такой‑то жаре.

— Чехов разве служил?

— Судя по парадности, в гвардии?

— Наверное. ничего не понять!

Долго не понимал и Савва Морозов, толкаясь в толпе артистов и литераторов. Но выскочил к встречавшим Максим Горький — оказывается, прибыл этим же скорым поездом, громовым, возмущенным голосом сразу же все разъяснил:

— Окаянные держиморды! И тут все перепутали!

Сквозь возмущение и суть прорвалась. Выходило, что к пассажирскому поезду были прицеплены два вагона — ледника. На одном было начертано мелом: «Генерал». На другом, явно заграничном, латинскими буквами выведено: «Для устриц».

— Устрицы?

— При чем тут, в самом деле, устрицы?!

Встречавшая интеллигентная толпа, белые кители военных, высыпавшиеся из вагонов, ничего не знающие пассажиры, — все смешалось в жарком вихре.

— Где наш‑то?

— Наш страдалец?

Наконец‑то разобрались. В первом вагоне-леднике прибыл убитый в Манчжурии генерал Келлер. В другом, прицепленном в самом хвосте, следовал к Москве, к своему заплаканному Художественному театру, — Антон Павлович Чехов. Иль не накормили, родимого, на средиземноморском побережье — устриц в досыл вместе с гробом нагрузили?

— Экая дикость! — здороваясь с Горьким, не слишком‑то прилично возмутился Морозов.

— Мать их в душу. и самих в гроб!

— Согласен, Морозов! — сильнее прежнего окая, все‑таки приглушил голос уже накричавшийся Горький.

Когда боевой генерал под эскортом занял свое место на лафете и загрохотал, ему‑то в общем ненужными, колесами по булыжнику, когда толпа пассажиров рассеялась по каретам, пролеткам и шикарным летним ландо — вынесли наконец и гроб из последнего, заграничного вагона. Пожалуй, и к лучшему, что покойный переждал шумную толпу. Некуда было теперь торопиться.

В тяжелом молчании шагали за гробом Чехова его родные, поникшая Ольга, друзья — Станиславский, Немирович, Мамин-Сибиряк, Телешов, студенты. Процессия уплотнилась, сдвинулась воедино при скорбном молчании, которое прерывалось только единым выдохом:

— Ве-ечная-ая па-амя-ять!

Чеховский катафалк выехал на Каланчевскую площадь пустым — гроб несли на руках, постоянно меняясь. Савва Морозов тоже шагал у правого плеча, думая: «Меня‑то будут ли провожать?» В странное время пришла эта мысль!

Катафалк был явно лишним. Потом уже, на пути к Новодевичьему кладбищу, на него стали валить венки. Он так и двигался — огромной цветочной копной.

Гроб плыл на руках к Художественному театру. При очередной смене Савва Морозов оказался в паре со Станиславским. Между ними был только — Он.

— Мы частенько спорили, даже ругались, а ведь он неизменно мирил нас.

— Не только нас, Савва Тимофеевич, — многих, многих!

— Да, при всей сокрытости, он и меня мирил. с моей‑то окаянной душой!