Савва Морозов: Смерть во спасение — страница 70 из 88

Когда ему все это порядочно надоело, он верхом, налегке, прискакал в Ваулово.

— Севастея Ивановна, — уважительно, но сурово предостерег ее, — ты на горячих углях пляшешь.

— Савва Тимофеевич, хозяин, взгляни на меня: какая я плясунья? Баба старая, седая уж.

Он, конечно, взглянул и ужаснулся: что жизнь делает с человеком! С женщиной, то бишь. Сорока ведь нет, а верно: старуха. Только в припудренных белью глазах прежний бешеный огонь. Без мужской, что ли, угасшей ласки?

Но насмешка была неуместна. Ясно, что все брожение от нее и идет — старые дрожжи, закваски 1885 года. Двадцать лет минуло, а ведь не скисли, нет.

— Севастея, — уже до просьбы опустился, — ты подумай обо мне, хозяине. Родичи спят и видят, как бы спихнуть меня и на мое место усадить кого‑нибудь другого. Ты этого хочешь?

— Н-нет, Савва. Тимофеевич. — от волнения чуть отчество не упустила.

Он смущенно вскочил на коня.

— Все, что от меня зависит, — сделаю, Савва Тимофеевич! — уже вслед прокричала она.

И верно: какое‑то время ни газетенок, ни бумажек не было.

Но тут от нее же заявился человек с запиской: «Умоляю, приютите этого скитальца».

Молодой, белокурый, красивый. В любовники к ней явно не годился. Да и какие теперь любовники. У старухи? Значит, опять же — свой?

— Да, — понял гость колебания хозяина. — Да, Савва Тимофеевич, меня разыскивает полиция. На ваших фабриках я ищу убежища. Вы пользуетесь уважением — не хочу от вас скрывать. Вправе выгнать меня и даже сдать.

— Одна княжья башка мне это уже предлагала. Дурак! Я сыском не занимаюсь. Что ты умеешь делать?

— Если честно — только стрелять.

— Хорошее дельце! Можно бы в охранники ко мне, грешному, да ведь сразу же застукают. Да и не держу охранников. кроме этого, — бесясь на свою откровенность, приподнял из внутреннего кармана неизменный браунинг.

— Хорошая охрана. Уважаю, — улыбнулся человек, не знавший, видимо, ничего, кроме таки вот штучек.

Но хозяину, Савве Тимофеевичу Морозову, было не до смеха. Только что избавился от инженера Красина, который опять сбежал за границу, — так на тебе, стрелок! Не просьба Севастеи Ивановой удерживала, чтобы выгнать стрелка, — сквозь его открытое, породистое лицо проступала какая‑то родовая порядочность.

— Имя не секрет?

— Для вас, Савва Тимофеевич, нет секрета. Николай Бауман.

— Немец?

— Да так, в русскую квашню попало немного иноземных дрожжей.

— Я познакомлю тебя еще с одним русским немцем. Тоже Николаем. Завтра в Москву. Сегодня переночуй где‑нибудь. К себе не приглашаю, не обессудь.

Смешно и грустно: ехали они в разных вагонах. И опять же, прямо с вокзала, не заходя домой, — к племяннику.

Тот, исповедуя свой рабочий социализм, переехал из отцовского шикарного особняка в доходный дом Плевако. Да, адвокат, адвокат, а денежки‑то нужны, зарабатывал на беспризорных. В наемной квартире богатей — хозяин телефон установил, вот вся и роскошь. Поздоровавшись с племянницей Екатериной Павловной, дядюшка позвонил на фабрику:

— Николаша, я приду сейчас к тебе в подвал с одним хорошим знакомым?

— Хорошо, дядюшка, — без лишних слов, да, видимо, и из осторожности, односложно согласился Николаша.

Когда они черным входом спустились в подвал, там уже был зажжен свет. Племянник стоял с маузером в руке и целился в мишень. изображенного жандарма!

— Славно, — восхитился Бауман, видевший такую открытость впервые.

— Обычное дело на досуге, — подал племянник руку. — Николай Шмит.

— Николай тоже, — крепко пожал руку Бауман. — Выходит, мы оба Николаи, и оба — немцы?

— Да как сказать.

— Ничего и не надо говорить, — остановил эти церемонии дядюшка. — Вы тут знакомьтесь, аяк матушке поехал. На рысаках, разумеется. Мария Федоровна не любит наши нищие променады.

Насмешка предназначалась явно для племянника, но тот стерпел. С дядюшкой не поспоришь.

Матушка Мария Федоровна была на молитве. Пришлось с ее монашками время коротать. Все старые крысы, заседелые. Тех, кто был помоложе, матушка по чьему‑то навету выпроводила за порог. Скукотища. Не прежние времена, когда на задворках, в дареной мастерской, бузотерил Левитан. Да и братец Сергей — к матушке только на поклоны является; и прежде‑то был тюфтя-тюфтей, а теперь какие с ним разговоры, если и объявится?

Право, от скуки даже матушке обрадовался. Почти искренне припал к руке:

— Рад видеть вас в здравии, матушка!

— Так уж и рад? — И после молитвы не подобрела она. — Что у тебя на фабриках деется?

— А что, матушка? — понял он, что душеспасительного разговора не получится.

— Газетки, бумажонки, какие‑то листовки! Днесь звонил мне владимирский губернатор, жалился: вот-вот бунт у тебя грянет! А ты в Москве с артисточками забавляешься?

— Какие артисточки, матушка? — потешно ужаснулся он, вспомнив Татьяну Леонтьеву.

— Кобенистые, какие же еще!

Шептать‑то матушке шептали на ухо, да и сами мало что знали. Он примирительно надумал:

— Но коль ваша, матушка, правда, я сейчас же еду в Орехово. Кто его знает! Сорок тысяч рабочих.

— Фабра! Она такая. Поезжай, коль не шутишь.

— Какие шутки, матушка! Под вашу молитву и еду на вокзал.

Она не поскупилась, несколько раз двуперстно перекрестила его.

По дороге, в роскошном персональном купе, его одолевали невеселые думы. Даже добрая закуска в рот не шла. Мало родичи, так, видать, и владимирские жандармы под рукой полковника Буркова славное дельце сварганили.

Он уже давненько начал подстраховываться: ничего лишнего в кабинете не держал, даже письма слишком болтливого Алешки Пешкова. У кого‑то были же запасные ключи? Может, даже и у этого пропойцы, капитана Устинова? Хорош, когда пьет за хозяйский счет, а как протрезвеет без опохмелки.? Кое‑кто по мелочам пропадает, но и листок «Искры», залетевший как‑то в кабинет, — не ветром ли душеспасительницы Севастеи? — ведь тоже внезапно исчез. Может, уже во владимирском досье полковника Буркова? Наверняка и среди конторских служащих есть завербованные шпики.

Нашли революцьонера!

Бездельников он и среди рабочих не терпел. Третьего дня, и будучи в Москве, телефонировал: двоих пьянчуг немедленно под расчет! Нечем заняться? У него в городке, стараниями Севастеи Ивановой, приличная читальня с библиотекой и «Трактир трезвости» с разложенными на столе газетами и журналами. И больница, и школа. И матушкина богадельня, о которой она так печется. Ладно, пускай старушки замаливают грехи Морозовых, не помешает. За три‑то поколения — не накопить грехов?

Но не бездельников же и убогих старушек ищут? Кроме ткачей, прядильщиц, красильщиков, отделочников и прочего фабричного люда, вокруг таких огромных фабрик немало и разных захожих-прохожих осело. Сбыл с рук Красина, Баумана вот, но ведь шастает из соседнего Покрова еще какой‑то Бабушкин — сукин сын! Этот — не Бауман, в конспирацию играет, а на роже самая отъявленная революция написана. Тоже — возьми пойми себя, Савву Морозова! Откровенных лихих людей он любил, но скрытность не терпел. Какое ему дело до партийных склок? Слава богу, и он знал про разных «большевиков» и «меньшевиков». Морочат православным головы, чтобы денежки из них выколачивать!

Бабушкин, кажется, из гордых большевиков, а тоже за подачкой приходил. Он бабушкину сыну кукиш показал. Одно дело — Борис Савинков, каждый день рискующий своей шкурой, и другое — все эти искровские писаки, во главе с каким‑то жирующим за границей Лениным. Стрелять‑то хоть этот Енин-Ленин умеет?

Ему, хозяину огромных фабрик, некогда в партийных дрязгах разбираться. Конечно, московская полиция. Конечно, полиция владимирская. Но хуже‑то всего — и матушка родимая свой личный сыск держит. За родовую мошну опасается! А чего опасаться? Основные‑то капиталы еще Тимофеем Саввичем на ее имя записаны. Тогда в этом сын не хотел перечить отцу, но теперь‑то ясно: у кого капиталы, у того и власть. А он? Вроде бы глава всех морозовских фабрик, но может ли матушкиным родственникам — соглядатаям противостоять?

Не в лучшем настроении влетел в кабинет одного из родичей — директора красильной фабрики Сергея Александровича Назарова.

— Почему задерживаются выборы фабричных старост?

Назаров нехотя ответствовал:

— Да эти выборы и вообще‑то незнамо зачем проводить. Так, по-моему.

— А по-моему — знамо! Есть закон от третьего июля 1903 года. Что, законы для нас не писаны?

— Да кто писал‑то? Пустобрехи!

Назаров, как и Николай Шмит, приходился ему двоюродным племянником, а вел себя как истый хам. Самое доверенное лицо родительницы. Разговаривать с ним, пожалуй, потруднее, чем с великим князем. Ибо князь‑то в Москве, к морозовским капиталам все- таки доступа не имеет, а этот — полноправный пайщик, ежедневно по телефону докладывает: так и так, благодетельница Мария Федоровна, так да таконьки наши делишки.

Директор-распорядитель грохнул кулаком по столу — и хорошо еще, что за шиворот не выкинул из насиженного кабинета. Как выкинешь, если этот ублюдочный племянничек — член правления, сидит всегда обочь Марии Федоровны? Спит и видит, что за наушничество «благодетельница» посадит его на место Саввы. А что? Запросто. Как скажет — так все и проголосуют. Ради того, чтобы стать директором-распорядителем всех Никольских мануфактур, можно и еще пониже согнуться.

Ведь проголосуют пайщики, ей-богу, проголосуют, если благодетельница даст знак!

Пока не знаки, а намеки предупреждающие.

И от родительницы, и от полиции.

Аресты — дело обычное в фабричных поселках. Но тут уж слишком ретиво. Не спрашивая и хозяина. Пожалуй, назло ему.

Так уж случилось, что Морозов, что называется, глаз положил на хорошую, работящую семью Барышниковых. Как и всегда — он любил дельных, трезвых людей. Именно ими и держались Никольские фабрики. Рабочие должны знать: доброе дело не пройдет мимо глаз хозяина. И так было всегда. Брак был редкостью, пожары и прочие напасти миновали. К каждому надсмотрщика не приставишь, да и надсмотрщики‑то — кто? Те же окрестные крестьяне, выбившиеся в люди. Иногда та же пьянь перекатная, научившаяся скрывать свое мурло. Морозов им мало доверял, на сознательность работного люда полагался. И когда начались аресты — словно по наущению московского губернатора, — они захватили именно лучших рабочих. Как и предсказывал Морозов в своем колючем разговоре с великим князем.