– Ты, я вижу, раскумарился, ага? – перебил Фрол, улыбаясь.
– Наверное, – стеснительно ответил Толстяк и вытер со лба пот. – Дальше – перестройка, совсем просто стало… Трест развалился. Я успел приватизировать восемь самосвалов и башенный кран. Технику сдаю в аренду. Сам – строю коттеджи. За черный нал. Секретарь парткома ищет заказы, бухгалтер платит налоги, я – коплю под кожей… Потом проблема появилась. Стали вокруг меня крутиться всякие любители увеличить свой собственный подкожный слой за мой счет. Один пришел – денег занял и пропал. Второй. Третий. Четвертый. Все – близкие люди, родственники, приятели по школе, по армии, по институту… Тут я не выдержал. Заплатил кому надо – всех разыскали…
– По таксе? – уточнил я.
– Чего?
– Заплатил – по таксе?
– Конечно.
– И что ты сделал с должниками? – осведомился Фрол.
– Как что? – удивился Толстяк. – Отрабатывать заставил! Я же – строитель. Один хитромудрый малый целый год на меня работал, электросварщиком! Пока всё не отдал, до копеечки, пока весь жир из него не вытопился…
– Так и надо! – убежденно вставил я. – Только так! Взял, не отдал – отработай!
– Хорошо, что ты это понимаешь…
Долго потом сидели; чифирили; курили сигареты с фильтром, пили чай с сахаром; разговаривали о деньгах, о воровстве, о «черном нале», о подкожном слое; о должниках, не возвращающих взятое; о врагах и друзьях, о колбасе и хлебе, о женах и детях, о преступниках и прокурорах, о свободе и тюрьме – о том, что беспокоило, волновало, о чем болела душа.
Через два дня Фрол притих. Запас чая таял. В один из вечеров татуированный старик расстелил на своем одеяле газету, ссыпал чай в аккуратную кучу, вытащил дно из спичечного коробка и аккуратно стал промеривать весь оставшийся запас.
– Что, друг, – тихо спросил Толстяк, наблюдая за ним, – и твой кайф на исходе?
– Был такой Ленин, Владимир Ильич, – ответил Фрол, сосредоточенный на своем занятии. – Может, слышал?
– Что-то припоминаю, – пошутил магнат.
– Так вот, он писал: социализм – это учет.
– А у нас социализм?
– А разве в этом дело?
Глава 20
Поздней осенью, сырой и холодной, хорошо сидится в маленькой тюремной камере. В непрозрачное зарешеченное окно агрессивно ударяют тяжелые дождевые капли. Завывает ветер. А здесь – желтый свет, горячий чай, из дыры над дверью бормочет радио. На моих ногах толстые шерстяные носки, в руке – книга. Кажется, что я сам, по доброй воле зашел в этот дом на пару часов, чтобы переждать непогоду, и в любой момент могу встать, выпить прощальный стакан вина и пойти по своим делам, попрощавшись с гостеприимными хозяевами. А они пусть смотрят вслед и думают: вот же неймется человеку!
Хорошо также сходить в такой промозглый, неуютный день в баню. Постоять под струей горячей воды.
Согреться. Обжечь мочалом руки и ноги. Старательно промыть волосы. Освободить от грязи кожу.
В душевой сыро; не жарко, но всё же очень тепло. На полу – скользкие деревянные решетки. Поверх моей головы, вдоль стены, тянется труба, вся в дырах, оттуда бьют струи воды. Каждый из нас троих встал под свой персональный водопад и наслаждается.
В клубах пара я различаю два голых движущихся тела. Одно – сухое, маленькое, сплошь покрытое синими надписями и картинами. Другое – огромное, бело-розовое, кошмарно оплывшее. В сравнении с этими оригинальными конструкциями из мяса и костей – мое собственное обиталище души явно проигрывает. Я не такой поджарый, как Фрол, а главное – не имею знаков на коже; и не столь увесист и объемен, как строительный магнат.
Меж струй воды мне видны два оригинальных человеческих зада. Первый обширен и кругл. Он внушает уважение. Навевает мысли о стабильности и постоянстве. Второй – мал, компактен, зато поперек ягодиц здесь тянется надпись; полустертые синие буквы славянской вязи лаконично сообщают:
УСТАЛ СИДЕТЬ.
Взрослые, матерые зады состоявшихся людей различаю я в чаду лефортовской бани. Оба когда-то, в начале жизни, сделали свой выбор: обладатель первого зада решил копить свое, второй – брать чужое. Теперь их судьбы отпечатались пониже спин.
Из тазобедренных узлов, как герани из горшков, растут слабые, изогнутые хребты. Один красноречиво торчит, выступая из фиолетовой спины Фрола чередой позвонков, делая старого урку похожим на гадкую ящерицу. Ущербность второго маскируется плотными складками жира.
Опустив глаза, я ревниво осмотрел себя. Ха! Я совсем не такой, как они, кривые позвоночники. Мой собственный столб – прям, как стрела, или струна, или дорога вперед. Спина тверда. Грудь и плечи крепки. Если я вытягиваю руку вбок, выпрямляю и напрягаю, сжимаю ладонь и вращаю кулаком по часовой стрелке или наоборот, выворачивая сустав на триста шестьдесят градусов, то под кожей внушительно обозначаются плотные и упругие мышечные волокна – результат упорных тренировок.
Увидев очевидный итог моих усилий, я ощутил удовольствие и столь сильный душевный подъем, что мне захотелось запеть. Теперь мое тело покрыто броней. Шершавым, как асфальт, панцирем. Я изменил себя, а значит, и весь мир тоже – и тюрьму! – только лишь усилием своей воли. Три месяца назад тюрьма заглотила узкоплечего, насквозь прокуренного, испитого неврастеника. И вдруг он исчез из ее каменного желудка! Вместо него сейчас намыливал и скреб ногтями свой впалый живот совсем другой человек – спокойный и уверенный в своих силах.
Конечно, жалкие пять недель приседаний и отжиманий не превратили меня в идеального атлета. Но впереди – пустота и неизвестность. Рыжий адвокат сказал мне, что дело вряд ли доведут до суда. Однако придется потерпеть еще какое-то время. Возможно, до Нового года. И я использую эту передышку с максимальной пользой. Медитации и тренировки последуют одна за другой.
Я стану твердым изнутри и снаружи. Сжав пальцами мускулы и удостоверившись, что они настоящие, я немедленно пообещал себе, что брошу курить в ближайшие же дни. Потом вытянул руки в стороны, обратил лицо к падающей сверху теплой воде и понял, что тюрьмы – нет.
На самом деле тюрьмы – нет.
Хулиганы всего мира! Не верьте старшим приятелям, когда они бахвалятся опытом отсидок. Тюрьмы – нет.
Интеллигенция! Не верьте мрачным эпопеям старых писателей. Тюрьмы – нет.
Ее нет, она – сказка для дураков. Страшная легенда, которой пугают друг друга инфантильные болваны…
Банщик несколько раз ударил снаружи в дверь душевой комнаты.
– Выходим!
Я устремился к выходу, но обширная спина строительного магната перегородила дорогу. Там, где я делал два шага, Толстяку достаточно было лишь слегка переместить корпус. Пришлось притормозить. Так и вышли в коридор: сначала татуированный старик, затем магнат, а я – после всех.
Почему, подумал я, общество уважает толстых мужчин? И даже побаивается? Почему широкоплечие, плотные самцы с крепкими шеями, массивными задами и животами воспринимаются как успешные люди – им можно доверять, с ними стоит сотрудничать (конечно, при условии, что они хорошо одеты и держат себя солидно). И наоборот, худые и подвижные особи, вроде меня, вызывают часто подсознательные подозрения, даже если умеют облачиться в дорогой пиджак. «Много нервничает? Психует? Мало ест? – размышляет общество. – Стало быть, нестабилен, неуверен в себе, подвержен сомнениям и паникам. Такой, возможно, интересен, но явно ненадежен…»
Вдруг я позавидовал Толстяку. Его габариты, свисающие складки, исполинские цилиндры бедер, его походка, при которой одна нога прочно переставлялась вослед другой, попирая землю мощно и тяжело, его экономные, медленные, почти вальяжные жесты – всё заставляло любого наблюдателя доверять такому человеку, считать, что его дела и действия столь же крепки и основательны, как его тело, и так же окружены со всех сторон надежным слоем защитного жира.
Величина, размеры, занимаемый объем – люди всегда будут верить в это, они отворачиваются от костлявых, порывистых, тощих, они симпатизируют обладателям массивных, толстозадых тел, грубым низким голосам. Где сейчас поджарые суровые спартанцы, что побивали камнями своих толстяков? Их нет. Смыло беспощадными волнами Истории. А свисающий жир в фаворе. Большие люди – большие дела.
Правда, в определенных местах, в частности, в тюремной бане, в тесной – четыре квадратных метра на троих – переодевальне, можно наблюдать довольно редкую картину: огромный животастый самец жмется в углу каморки, сдвинув ноги вместе и сунув ладони меж коленей, и смирно ожидает, пока второй, маленький, покрытый надписями и рисунками, не закончит одеваться.
Что же говорить обо мне? Я не имел на коже знаков, а под кожей – жирового слоя. В нашей банной иерархии мне досталось последнее место. Сухой, маленький Фрол занял половину скамьи, прочий объем заполнили телеса Толстяка, я же довольствовался узкой полосой пространства возле кафельной стены. Впрочем, я был младше – считай, пацан по сравнению с ними обоими, – и этой простой сентенцией успокоил и себя, и свои нервы.
Я терпеливо подождал, пока оба – жирный и разрисованный – оботрут с раскрасневшихся тел влагу, натянут на чресла трусы, отдышатся и сядут на деревянный помост, и только потом торопливо вытерся сам, а тут уже загремел засов, и стальная, крашенная белым дверь открылась.
– Готовы?
На выходе – краткая, но содержательная дискуссия с банщиком, весьма пожилым прапорщиком по прозвищу Ильич. Фрол утверждал, что этот служивый работал в Лефортовской тюрьме со времен Лаврентия Берии. Всякий раз, когда я глядел в твердые рыбьи глаза Ильича, я готов был поверить в эту легенду. Зрачки казематного служителя не выражали ничего, кроме оловянной настороженности.
Взамен старого постельного белья легендарный банщик выдает новое, чистое. Всякий постоялец каземата в этот важный момент обязан мгновенно изучить всё, что получено, и попросить – улыбаясь, балагуря, издавая прочие заискивающие звуки – простыни пошире. Ведь размеры кусков ткани неодинаковы. Недоглядишь – тебе достанутся узкие. Ими нельзя обтянуть свой матрас как следует, и ближайшим же утром ты обнаружишь, что куцая простынка свернулась в жгут (ведь ночью ты ворочался, тебе снились плохие сны, липкие, беспокойные – тюремные), – и окажется, что спал ты не на чистой простыне, а на голом, грязном, колючем (собственность тюрьмы) матрасе, впитавшем пот тел многих сотен арестантов.