– Но меня это не возмущает, – продолжил я. – Мои папа и мама были коммунистами. Не фанатики. Обычные, рядовые члены партии. Если бы не перестройка, я тоже стал бы обладателем партбилета. И заметь, совсем не из карьерных соображений, а потому, что считаю коммунистическую идеологию передовой.
– Ля, – задумчиво произнес Гриша. – Наверное, я слишком долго прожил в Европе…
Я сделал еще глоток.
– Возможно. Кстати, а как ты думаешь, Россия – это Европа или Азия?
Швейцарец бесшумно рассмеялся.
– А ты был в Европе?
– Никогда, – ответил я с сожалением.
– Съезди, – посоветовал Гриша. – И сам ответишь на свой вопрос…
Я помрачнел.
– Для этого надо освободиться из тюрьмы.
– Это неизбежно, мон шер.
– Надеюсь.
– Я вот уверен, – голос человечка сильно дрогнул, – что меня скоро отпустят. Или дадут срок, но маленький. Да, я ввез сюда наркотики. Да, я виноват. Но я знаю, что они мне много не дадут…
– А зачем ты мне рассказываешь про наркотики? – спросил я. – Вдруг я стукач? Вдруг я подсадной?
Гриша выдал осторожную улыбку.
– Вряд ли, майн камераде. Вот предыдущий мой сосед – тот явно был подсадной… Нищий… Передач не получал… Дважды судим… А на тебе спортивный костюм за пятьсот долларов и обувь за четыреста… И ведешь ты себя как состоятельный юноша из хорошей семьи… Не забудь, что я бывший адвокат, хоть это было и давно. Я милицейских осведомителей повидал достаточно. Любой неглупый образованный человек раскусит осведомителя в три минуты, поверь мне! Кроме того, какого черта мне бояться осведомителя, если меня взяли с поличным? Все, что их интересовало, я им сам рассказал. Чистосердечно признался… Лишь бы посадили в «Лефортово»… а не в какую-нибудь грязную «Бутырку»… в ад для дураков…
Беседа прервалась сама собой. Очевидно, Гриша давно не ел колбасы, не пил крепкого чая и не курил хороших сигарет. Получив в течение нескольких часов то, другое и третье, он пресытился, оказался полностью удовлетворен и задремал. Лег и я. Впервые за много дней обойдясь без вечерней медитации.
«Боже мой, – думал я, ворочаясь на тощем блине матраса, – какие дела творятся в мире! Какие авантюры и приключения! Люди перевозят алмазы через три границы под собственной кожей! А я буду осваивать технологии философического смирения? Заботиться о кровообращении собственного мозга? Не значит ли это, что я уже смирился? Что тюрьма побеждает меня? А не взять ли мне пример с лихого валютчика Радченко? Почему бы и нет? Что ждет меня впереди? Шесть или семь лет общего режима? Весь остаток молодости! Не лучше ли бросить все и бежать при первой же возможности?»
В эту ночь я спал плохо. А утром меня ждал неприятный сюрприз. Выполнив обязательное упражнение по изменению почерка, я захотел проверить результаты. Но выяснилось, что семьдесят дней тренировок ни к чему не привели. Исписав больше ста листов печатными буквами, потратив десятки часов, я попробовал выполнить несколько фраз обычным способом и немедленно убедился, что все напрасно. Рука мгновенно вспомнила и разбег, и наклон, и разгон, и нажим, и все характерные особенности написания.
На прогулку я вышел обескураженным и подавленным.
Пятнадцать шагов туда, пятнадцать – обратно. Дышать – на две трети носом, на треть ртом. Отжаться сто раз, касаясь грудью бетонного пола, подняв голову высоко вверх, – в темпе, но без спешки. Потом снова бег. Далее – вторая серия отжиманий.
Маленький человечек переминался с ноги на ногу в углу дворика. Он наблюдал за моими действиями доброжелательно и удивленно.
Выполнив намеченную программу – сорок минут бега, четыре серии отжиманий, десять минут ходьбы на руках, – я разделся до пояса и с наслаждением обтерся снегом.
– Заболеть не боишься? – осторожно осведомился Гриша.
– Нет.
– Тренируешься давно?
– Послезавтра будет ровно шестьдесят дней.
– О-ла-ла! И что? Есть польза?
Я кивнул, преисполненный мрачного ницшеанского самодовольства, и небрежно похвалился:
– Даже на воле я не мог делать столько отжиманий! Сейчас мой рекорд – сто пятьдесят повторений, на кулаках, за один раз…
– А это много или мало? – заинтересованно спросил Гриша. Он явно был полный и безнадежный профан в вопросах физической культуры.
– Средне.
– Я со спортом не дружу, – сказал Гриша без тени самокритики, – и никогда не понимал его пользы. Сейчас ты делаешь сто отжиманий. Потом будешь делать двести. А что в конце?
– А конца нет.
– Тогда, пардон, какой смысл?
– Смысла – два. Воспитывается характер – это во-первых…
– Мон дье, зачем его воспитывать? – удивился Гриша. – В твоем-то возрасте? Характер или есть, или его нет. Он передается по наследству. Это давно доказано учеными.
– Есть и другая польза! – я торопливо надел на дымящийся торс свитер. – Упражняясь в чем-либо, ты можешь стать лидером. Чемпионом. Самым лучшим. Пойдешь впереди всех. Остальные будут изучать тебя, повторять за тобой. Женщины захотят иметь от тебя детей. Мужчины – перенять опыт…
Швейцарец пожал плечами.
– Я давно не живу в этой стране. Я мягкотелый европеец. Я не понимаю, зачем вообще нужна гонка за лидером.
Я взглянул на своего соседа. Он был, да, рыхл и вызывающе неспортивен, не совсем аккуратен в движениях, вял, сутул, плечи висели, животик вываливался. Но при этом отнюдь не выглядел удрученным обстоятельствами своей внешности.
– За лидерами никто не гонится, – с апломбом заявил я, пропотевший, бодрый и великодушный. – Они возникают сами по себе. Люди – это наивысшая ступень эволюции. Они являются одновременно и животными. А где-то и растениями, мирно сосущими соки из действительности. Каждый из нас не просто юрист или аферист, бизнесмен или прокурор, но еще и организованное животное. Стадное. Повторяющее за лидером его действия. Люди – одновременно и звери! И у них иногда не хватает сил удержать зверя в себе. В твоей любимой Голландии граждане мирно приходят в специально отведенные места и там курят гашиш, покупают проституток – выпускают зверя. Временно. Знаешь, Григорий, я не меньший гуманист, чем ты, и тоже очень хочу, чтобы люди не грызли друг другу глотки в драке за деньги, за женщин, за хлеб, за кайф. Но, к сожалению, мы с тобой видим, что это было, есть и будет…
– Ты молод, шер ами, – печально возразил Гриша, – и не пробовал того гашиша и той голландской проститутки… Причина нашего зверства не в том, что все мы – звери. Просто человек – слаб и все время себя переоценивает…
– Есть и третий момент, – признался я. – Самый главный. Может, это высокопарно звучит, но я ненавижу решетки. Не признаю неволи. Мне не нравится, что какой-то дядя сажает меня под замок только потому, что я подозрительный, слишком богатый для своих лет мальчишка. Я действую назло этому дяде и его друзьям. Сопротивляюсь. Изо всех сил.
– Получается? – осведомился Гриша Бергер.
– Нет.
Глава 23
Я никогда так рано не просыпался, как в этом декабре, в следственной тюрьме для особо опасных. Без четверти шесть утра мои глаза открывались сами собой. Сначала я несколько минут лежал без движения и думал ни о чем. Не потому, что не умел ни о чем думать, и не потому, что любил думать именно ни о чем; просто не мог думать о чем-то определенном, а не думать не мог. Вдруг возникало томительно-тревожное предчувствие, длящееся короткий миг, но переживаемое очень явно и ярко; затем я слышал щелчок из репродуктора – всё. Подъем. Шесть утра.
Нечто подобное происходило со мной давным-давно – на солдатской службе. Зеленые салабоны – два дня как из дома, еще пукают мамкиными пирожками – для начала попадают в отдельную казарму, где особо подготовленные сержанты словом и делом внушают восемнадцатилетним новичкам азы искусства войны. Никто из мальчишек в прошлой, доармейской, своей судьбе не вел такого образа жизни, при котором нужно просыпаться в шесть часов утра. Во всяком случае, не каждый день. Первая неделя – поистине мучительна. Будили – ни свет ни заря, истошным грубым криком, и салабоны обязаны срочно вскочить, вернуться к реальности, намотать портянки, впрыгнуть в штаны и сапоги, встать в строй. Очень быстро! За сорок пять секунд! Говорят, именно столько летит с континента на континент американская ракета… Через какое-то время все привыкали. В десять часов вечера – немыслимо раннее время для восемнадцатилетнего организма – веки тяжелели, мозги отказывались работать. Сон салабона – глубок. Но спустя ровно восемь часов, на рассвете, мы просыпались без всякой команды, за несколько минут до хриплого оглушительного вопля. Завернувшиеся в твердые, как брезент, одеяла, все как один, мальчишки наслаждались самыми последними и оттого самыми сладкими мгновениями тепла, тишины и покоя. Сейчас, через десять секунд, дневальный заорет истошным фальцетом: «Рота, подъем!!!» Вот сейчас. Еще миг… Еще немного волшебной истомы… Сейчас, вот сейчас…
Дневальный больше не командовал мною. Теперь у меня не было командира – а только гражданин начальник. Но я просыпался, как и десять лет назад, – заранее. В ожидании легкого щелчка в репродукторе над дверью. Так включается тюремный радиоузел, чтобы уловить в эфире и транслировать в мою подкорку сигнал к пробуждению.
Вокруг полумрак. Сорок ватт из-под четырехметрового потолка почти ничего не способны осветить, лишь создают лабиринт извилистых густых теней, в центре его – я, скорчившийся под казенным одеяльцем.
Наконец загудели первые звуки утра. В камеру вплыла мелодия песни. В ней – это популярнейший хит тридцатых годов – утверждается, что в саду не слышны шорохи. Какой сад, какие шорохи, на дворе минус двадцать пять…
Тем временем хорошо поставленный баритон поздравил меня с началом очередного дня и тут же доброжелательно напомнил, что на пороге новогодние праздники, – явно затем, чтобы создать у многомиллионной аудитории хорошее настроение. Жизнь продолжается, дорогие друзья.