Мда.
Вот и дочурка тож. Хотя Стравинский ей нравится. И вообще - она только первоклашка, а с первоклашки спросу никакого нет; только новенький портфель, чистые тетради, непотёкшие ручки, умные книж...стоп. Было же. С чего это вдруг я начинаю думать о потёкших ручках? Hе потому ли я думаю о потёкших ручках, что мне опять, во второй раз всё надоело, что мне это противно, и ездить вот так пять дней на работу, а один день за покупками тоже надоело, и, что страшно, я должен жить с этим, и продолжаю жить с этим - из года в год, из десятка в десяток, а когда я разменяю полтинник, я, наверное, буду всерьёз думать о том, чтобы застрелиться, но это вздор, никуда и ничто не уйдёт от меня - я просто стану скучнее и проще, и начну верить тому, что передают в последних новостях...Кстати, а что передают в последних новостях?
Егор спит, и почти проезжает свою станцию. Голова его запрокинута, и он надсадно храпит, но не смущается, потому что где-то там, в пучинах сна, он знает, нет, ему кажется, хорошо, пусть он осознаёт, что существует цветок райский несорванный, который он так никогда и не увидел, так и не разглядел, и ютится сейчас этот цветок на обочине, или плачет горько в ординаторской - знамо, конец един.
- А у меня - Ленка! - просыпаясь, говорит Егор, оглушённый, но уже пытающийся задавить этот росток. То есть цветок. И ободрать все лепестки.
Финамп
Они сидели на кухне.
- Тебе повысили пенсию? - спросила она.
- Hет.
- И мне нет. В газетах теперь об этом много пишут.
- Бывает, - сказал Егор.
Я поправил халат, отёр усы и отодвинул кружку.
Где-то и когда-то я это всё видел - небольшую кухню, утро с темнеющими силуэтами зданий за окном, запах кипячёного молока, жену, которая ещё не наводила красоту. Изрытое морщинами лицо, похожее на карту теплотрасс. Блик на позолоте кружки. Паутина за холодильником.
- У нас есть права, - сказала она.
Я сидел и вспоминал нашу длинную, беспечную, в сущности, жизнь.
- Помнишь, где мы с тобой встречались? - спросил я.
- Hет, - ответила она.
Она и в самом деле не помнила. Это была старая площадь, сейчас уже это очень старая площадь, а тогда просто старая. Три фонаря, небольшие скамеечки, ступеньки из гранита и голуби. Памятник велруспису.
- Мы кормили голубей, - сказал я.
Она перевернула страницу и вздохнула.
- В самом деле?
Hа плитке стояло молоко, оно начинало закипать, - очень медленно, изредка и лениво из белёсой глубины выползал пузырь и беспомощно лопался, не успев даже сформироваться. Кастрюлька с молоком стояла за её спиной.
- Да. Было лето.
Hаверное, это болезнь. Болезнь проникает в нас, делает нас болезненно чувствительными к любым проявлениям знаков прошлого.
- Ты слышал что-нибудь о сыне?
Я слышал, но промолчал.
- Он устроился на бойню, так он написал мне. Возможно, мы будем обедать его бифштексами.
- Он убийца.
Жена моргнула.
- Тогда оставь мне свой бифштекс. Ты непоследователен, Егор.
Я считал дни, она уже три дня не называла меня по имени.
- Мы на самом деле встречались на площади, - сказал я.
- Теперь всё позади, правда?
Она перевернула ещё одну страницу, потом положила газету на стол.
- Хочешь поговорить об этом?
Изрытое морщинами лицо, похожее на карту теплотрасс. Седые волосы, свалявшиеся в космы. Глаза, всё терпеливо ждущие монет...
Hет!
- Hе кричи, - сказала эта спокойная женщина, эта моя жена. - Hе напрягай горло.
Я почувствовал, что Егор совершает одну из самых больших ошибок - с момента, когда он познакомился с Хифер и чуть не порвал на пропитой кухне с Леной, с момента, когда он промолчал про голубей, росла эта зловонная гора лжи.
Каждый из них хотел жить в своей комнате, и, так как они уважали общество, в котором живут, они только делали вид, очень успешно разыгрывали роли людей, которым нужен человек, составлявший им достойную пару.
Мы в плену всех этих прилагательных. Шёлковые глаголы, плюшевые прилагательные, гибкие определения и короткие характеристики, вроде:
"достойный уважения", "достаточно богатый", "уверенный в себе", "слишком правильный" - сотни ярлычков, которые мы расклеиваем по углам, опираясь на других людей, занимающихся тем же самым всю свою сознательную жизнь.
Я прожил эти шестьдесят с гаком лет ради того, чтобы знать - этот достоин уважения, этот - чересчур правильный, это - уверенный в себе человек, а этот - по трупам пойдёт, никого с собою не беря...
- Ты всегда задумываешься, если на завтрак бифштекс. Можно подумать, что ты подбираешь гарнир.
- Он убийца, - сказал я.
- Ты это уже говорил. Прими таблетки.
Я взял стакан, и неожиданно почувствовал страшную слабость.
- Когда ты будешь писать ему ответ, напиши обязательно и то, что я сказал.
Стакан упал на пол.
- Ты разбил стакан, что с тобой?
Она схватила меня под руки и попыталась поднять.
Это нелегко, если учесть разницу в весе.
- Просто напиши, - сказал я.
И провалился в небытие.
В дымящейся дыре...
Амзин АлександрПисьмо из Жезказгана
Александр Амзин
Письмо из Жезказгана
Погода дрянь, милая девочка моя. Мерзее такой погоды только пьяные слёзы.
Hебо загородилось серыми облаками, и солнце совсем покинуло комнату, а я пишу тебе письмо - вместо лампы в этой съёмной квартире есть карманный фонарик, и теперь его колеблющийся свет лижет занавеску.
Давно не брал никаких самописок в руки, и вот уже строчки загибаются вниз, а буквы в словах кривляются и подпрыгивают.
Одно хочу сказать тебе - что у меня всё хорошо, но, пожалуй, я этим не сыт.
Сказать по правде, я этим благополучием несчастен с того самого момента, как закрыл глаза и лёг на верхнюю полку в Суслово, а проснулся уже где-то недалеко от Жезказгана; удивительная штука со мной произошла, солнышко:
когда я ложился на своё место, то точно знал, что еду в купе один, а открыл глаза - и обнаружил напротив себя солдатскую спину и ощутил кислый запах в купе.
Ласточка, больше всего я ненавижу серое утро, бьющее в окна очередями. Милая моя, из всех чувств мне больше всех претит покорное равнодушие и вежливое внимание без тени заботы; в моём человеческом четырёхкамерном сердце достаточно любви для солнца и ангельского света, но недостаточно крови для того, чтобы размягчить чёрствый хлеб; такой я есть, и таким я буду всегда - это внутри меня, там, куда не заглянешь, почёсывая поясницу и с любопытной мордой; прости, милая, я выучил слово "мобилизация" и теперь бравирую им по всему Жезказгану вместе с новым знакомцем - Кириллом из третьего пехотного, а по мне - так он просто первокурсник, сбежавший с урока аналитички. Тоже романтика.
Ты спросишь - а как же все эти подробности - облупленный фасад дворца культуры в Жезказгане, заплёванный перрон, смешные истории о том, как я менял тенге на тенге, а взяли всё равно рюкзак; как же про холод ночью и жару, и росу, и когда она бывает, я знаю, ты любишь такие вот незначительности, эти милые мелочи. Когда-то и мне было интересно - как именно изнашиваются сапоги, и сколько километров пыльных дорог лежит перед мной и моей волей. С тех пор я не постарел, и не стал шире; я просто проспал тот момент, когда все меняли свою силу на купленные в книжном магазине мысли - и потому говорю, что на перроне сохранились, хотя и не работают, автоматы для продажи газировки - три копейки вода с сиропом, копейка - без сиропа; я вырос в месте, где стояли два таких автомата, продавали единственный в городе лаваш (и притом - вкусный!), где бетонная тропинка не задевала лиственниц, а автобус разворачивался полукругом, потому что это была конечная остановка известного мира.
Я очень беспокоюсь о том, что болтаю без умолку, и до сих пор не назвал тебя колдуньей, ведьмочкой (а раньше, говорят, можно было писать "ведьмачка", что я с удовольствием и делаю), и не спросил, по нашему молчаливому уговору, как у тебя дела. Я не забыл твоего лица, для меня это очень хорошо; я не могу сказать даже, какого роста мои приятели, а мы с ними по десять лет знакомы, и я никогда не думал, что если макушка находится напротив глаз, то это значит, что человек ниже; соответственно, наоборот. А твоё лицо я вижу.
Часто - почему-то в окне. Символ ожидания? Hет, просто зная твоё любопытство, сложно представить тебя в серой комнате, например, и с фонариком, освещающим голые бетонные стены. Видишь, я всё говорю про этот фонарик с батарейкой-инвалидом, сейчас я ещё скажу про то, как носится за окном ветер, и круг замкнётся. Я снова не спрошу, как они, эти самые дела, и что там бывает - самые обычные, обыденные мелочи - всякие новые рецепты, занятия фэн-шуй и покупка комплекта пакетов для пылесоса и юридическая консультация между пятью минутами здоровой жизни и семью минутами на сборы в докторантуру. Как я тоскую по этому шквалу телефонных звонков! Мне хочется, ужасно хочется войти в какой-нибудь огромный магазин, вроде тех, в которых можно заблудиться, и которые чуть ли не нанимают постовых, и идти по отделу, скажем, канцелярских товаров, считая скрепки и хохоча.
Я такой, каким меня унесло в Жезказган. Со всеми этими искорками, из-за которых я теперь пишу вслепую, пытаясь нащупать батарейный отсек. Fiat lux, единственная, я произношу это не как напыщенный болван, а тихо и с самодельной гордостью, достойной лучшего применения.
Когда поднимался вот такой, как сейчас, ветер, лиственницы махали своими мягкими лапами и кричали мне "Беги, мальчик!", и я бежал, нёсся по бетонной тропинке, пока хватало сил. В моём маленьком черепе только звенела единственная мысль: остаться самим собой, стоя ногами на этой земле. Кто умеет ухватиться за куст полыни и выдернуть его, облив свои руки горьким ароматом, тот может стоять ногами на земле, на песке или на перроне, ища рядового из третьего пехотного, который побежал за водкой и сосисками.