русской литературе подобающее место. Желаниям же надлежит исполняться. Пришло время, появился герой.
Явление героев
Каркнул ворон, злая птаха,
Оторвав меня от снов,
Разорвав мне сердце страхом,
Каркнул ворон: “ШАР-ГУНОВ!”
Я обратил внимание на Сергея Шаргунова лет шесть назад, когда прочел в декабрьской книжке “Нового мира” за 2000 год его рецензию на “Ящик для письменных принадлежностей” Милорада Павича. Сербский писатель был тогда в большой моде. Волна его мировой славы как раз достигла наших границ, и уже не только гурманы, читатели “Иностранной литературы”, но и простые смертные охотно раскупали “Хазарский словарь” и “Пейзаж, нарисованный чаем”. И вдруг мало кому известный студент журфака МГУ взял да и назвал “начштаба европейского модерна” и “без пяти минут нобелевского лауреата” “неполноценным писателем”. Мне трудно сказать, что это было: юношеское невежество или действительно свежий взгляд, не стесненный шорами почтения к авторитету. Помните, это ведь ребенок в сказке Андерсена объявил, что король-то голый! Не таким ли ребенком стал для меня Шаргунов? Так случилось, что незадолго до появления рецензии Шаргунова я прочел “Ящик для письменных принадлежностей” и никак не мог избавиться от вызванной текстом сербского прозаика тошноты. Может быть, поэтому мысли Шаргунова оказались мне близки.
Год спустя Шаргунов опубликовал на страницах “Нового мира” свой знаменитый манифест “Отрицание траура”, который Андрей Немзер поспешил окрестить “нахрапистой бескультурной статьей”[61]. Вот именно, что поспешил. “Отрицание траура” не только породило миф о “новом реализме”, но и стало манифестом не столько нового литературного направления, сколько нового поколения. Не поколения писателей, а именно нового поколения критиков.
Тогда Шаргунов был еще одиноким знаменосцем, без армии, без свиты. Но пару лет спустя юная выпускница все того же журфака МГУ Валерия Пустовая опубликовала несколько рецензий в московских “толстяках”, а в восьмом номере “Нового мира” выпустила и свою первую большую критическую статью “Новое “я” современной прозы: об очищении писательской личности”. Благословила новую критикессу сама Ирина Роднянская, написав к статье Пустовой небольшое предисловие. Не прошло и года, как Валерия Пустовая почти одновременно (в майских номерах “Октября” и “Нового мира” за 2005 год) опубликовала две программные статьи, после чего превратилась в самого известного, самого цитируемого из молодых критиков, в признанного идеолога все того же “нового реализма”. В отличие от поэта, прозаика, политика и, на мой взгляд, только в последнюю очередь критика Сергея Шаргунова, она обладает способностью к въедливому анализу, к подробнейшему разбору текста. Если Шаргунов стал “знаменосцем” “новой волны”, то роль главного идеолога прочно закрепилась за Пустовой.
В 2005–2006 годах к почтенному сословию критиков присоединился Андрей Рудалев, к тому времени преодолевший былую академическую тяжеловесность. Рудалев — один из немногих молодых критиков в лагере “почвенников”. В 90-е годы критика в “правых” журналах пришла в упадок. Вадим Кожинов ушел в историософию, Александр Казинцев — в публицистику, а новые имена практически не появлялись. Так что статьи и рецензии Рудалева не могли не привлечь внимания читающей публики. Новый критик помимо “православно-почвенной” “Москвы” быстро стал своим и для академических “Вопросов литературы”, и для толерантной “Дружбы народов”, и даже для вполне либеральных “Континента” и “Октября”.
Помимо “знаменосца” Шаргунова, профессиональных критиков Пустовой и Рудалева к “новой волне” можно причислить тех прозаиков и поэтов, которые не только балуются критикой, но к тому же “идейно близки” основоположникам, — Василину Орлову, Романа Сенчина, Максима Свириденкова.
Понятие “новая волна” объединяет далеко не всех современных молодых критиков. Да и странно было бы ожидать, что все двадцати-тридцатилетние авторы будут придерживаться сходных эстетических принципов, разделять одни и те же воззрения на современную литературу, не различаться взглядами, вкусами. Более того, нет полного согласия и между критиками “новой волны”. Достаточно прочесть, например, как Андрей Рудалев отзывается о творчестве Сергея Шаргунова, чтобы понять, как далеко до единства этим “идущим вместе” (определение Марты Антоничевой). И все-таки я соглашусь с Антоничевой. При всех различиях, многое, очень многое объединяет критиков “новой волны”.
“До нас не было ничего”
С этого смелого заявления поэт Максим Свириденков, выступивший на страницах журнала “Континент” в качестве литературного критика, начал свою статью[62]. “Если век назад футуристы пытались сбрасывать классиков “с парохода современности”, то сегодня никого не нужно сбрасывать. Для поколения, рожденного в восьмидесятых, литература как бы началась с чистого листа”[63], — заявил все тот же молодой поэт-критик в альманахе “Литрос”. “Главная особенность современной литературной молодости — в абсолютном отсутствии рефлексии по отношению к прошлому”[64], — пишет Валерия Пустовая.
Чему тут удивляться?! Всякое новое направление начинает с отрицания предшественников. Прежде чем поставить новый дом, следует разрушить старый, гнилые доски выбросить с глаз долой или сжечь. Не случайно Сергей Шаргунов начинал с разгромной рецензии на Павича. Значительная часть его манифеста “Отрицание траура” посвящена не строительству “нового реализма”, а именно отрицанию литературы 90-х, которую молодой литератор обозначил термином “постмодернизм”. Простим ему столь наивное определение, ведь строго говоря, далеко не все философы и культурологи знают, что такое постмодернизм. Автору этих строк доводилось встречать писателей и критиков, убежденных в том, что постмодернизм — это вообще “все непонятное” в литературе. Что до Шаргунова, то он отрицал “несерьезную” литературу, литературу-пародию, дурашливые постсоветские забавы писателей, получивших возможность отхлестать мертвого хозяина (почивший в бозе соцреализм) по щекам, да не сумевших вовремя остановиться: “Постмодернистские произведения — цирковой номер, фокус… По интересам этот кружок — сверхархаичен. А как же? Если то, что вы пародируете, — устарело, то ваша пародия — вдвое архаичнее. Постмодернист — змея, кусающая себя за хвост”[65].
Более въедливая и трудолюбивая Валерия Пустовая сосредоточилась на критическом разборе произведений Гандлевского и Маканина и пришла к неутешительным выводам: в современной прозе измельчал герой, а вместе с ним измельчала и сама литература. “…Очевидно, что гениальная личность абсолютно невыносима для современного литературного сознания. Сегодняшнее литературное “мы” — это Криворотов с красной рыбой на “верткой тарелочке” (“<НРЗБ>”). Богатыри — не “мы”. Вот почему Маканин и Гандлевский ведут повествование от лица героев с посредственным талантом — в него сегодня верят и его принимают, а гений — это невообразимый Муромец из старой сказки, вытесненный с широких полей жизни на поля романа и там, в уменьшенной копии своей, исподтишка прихлопнутый авторским пером”[66], — пишет Пустовая. Фигура Петровича в романе Маканина вызывает у нее лишь “недоуменный ужас”, убогий и преступный герой не может не оттолкнуть читателя, маканинское “любование” Петровичем — свидетельство глубокого творческого кризиса.
Интересно, что, оценивая художественные достоинства, Пустовая прибегает не к художественным, а к моральным критериям: герой Маканина — преступник, а потому само произведение следует осудить. Андрей Рудалев еще более резок и последователен, нежели Пустовая. Критик из Северодвинска стремится вновь ввести нравственность в качестве важнейшего критерия: “Писатель перестал стремиться к совершенству. Он заранее ставит усредненную планку и в ее пределах упражняется в версификаторстве и словесной эквилибристике <…> Разве кто-нибудь рискнет сейчас серьезно рассуждать о добре, чистоте, красоте, осуждать разврат, который становится нормой, отправной точкой всей системы мер и весов? Нет, нет! <…> Разговоры о долге, чести, совести, подчинении общественным нормам высмеиваются, а порой и караются как самое страшное преступление, ведь мораль и личный опыт индивидуума бесконечно ценны, неповторимы и уникальны; все остальное по отношению к ним вторично. Так и слышится знаменитая максима подпольного человека: “Мне чай пить, а всему свету пропасть””[67].
Тут невольно вспоминаешь историю первой постановки “Кармен”. Как громила французская музыкальная критика Жоржа Безе (заодно поминая и Проспера Мериме), громила за… недостойный моральный облик героини. А спустя много лет советские чиновники будут пенять Майе Плисецкой, что та в “Кармен-сюите” “опошлила образ героини испанского народа”. Советская критика в 20-е осуждала моральный облик Остапа Бендера, его безыдейность, а Луначарский требовал, чтобы Ильф и Петров нашли своему герою достойное место в процессе строительства нового общества. И все-таки я не рискну осуждать Пустовую и Рудалева. Пусть “цветы зла” совершенны, но ведь питаются они ядовитыми соками. Ядовитыми цветами лучше любоваться издали. Что будет с писателем, перешедшим грань добра и зла? Протест против дегуманизации современной литературы, на мой взгляд, морально оправдан.
Руководящая и направляющая
Манифестами о конце постмодернизма и пришествии “нового реализма” (см. ниже) критики “новой волны” заявили, что не собираются идти по пути, предначертанному Мих. Новиковым и его единомышленниками в 90-е. Информировать и развлекать? Ну уж нет! Совсем не о такой доле мечтали наши герои. Да только ли они? “…Нам (и писателям, и читателям) нужен не просто оценщик и советчик, а наставник, проводник. Тот, кто покажет, и объяснит, и направит дальше, куда литература еще не зашагнула, но, по всем приметам, вот-вот должна