С. Б.).
Учились, учимся
Нашему поколению сильно повезло. Прошло несколько лет, и более поздним однокашникам уже не посчастливилось слушать ни В. Ф. Асмуса, ни С. М. Бонди, В. В. Виноградова, И. Н. Голенищева-Кутузова, Н. К. Гудзия, П. С. Кузнецова, С. И. Ожегова, A. А. Реформатского, А. А. Сабурова, которые были живой связью с поколением Шахматова, Фортунатова, Щербы, Перетца и несли свет той науки и культуры.
Замечательным достижением тогдашней университетской системы (позже варварски уничтоженной и в полной мере так и не возобновлённой) был институт совместительства, благодаря которому на факультете вели спецкурсы и спецсеминары практически все выдающиеся учёные, работавшие в исследовательских учреждениях Академии наук. Списки этих курсов на чёрной доске возле деканата занимали несколько машинописных страниц.
А если еще учесть, что мы бегали на лекции Н. И. Конрада, B. Н. Лазарева, М. Ф. Овсянникова в соседние здания за старым зданием университета, ходили на лекции В. В. Иванова в Библиотеку иностранной литературы, на доклады А. Н. Колмогорова и выступления начавшего приезжать Р. О. Якобсона, то станет ясно, какие открывались возможности образовываться и умнеть.
Был объявлен даже спецкурс по библиографии. Читал его какой-то бородач, про которого говорили, что он родился в 70-х годах прошлого века (скорее всего это был известный библиограф Б. С. Боднарский). Его не смущало, что в конце I семестра из его слушателей остался я один; он продолжал с жаром рассказывать о великих библиографах – Н. М. Лисовском, А. Г. Фомине, И. Ф. Масанове, который 28 лет прослужил на книжном складе торговой фирмы «Гесцель и К°» рассыльным, потом упаковщиком, конторщиком, кассиром. Думал ли я, что через 15 лет «Чеховиана» и «Словарь псевдонимов» Масанова станут моими настольными книгами, а его идеи о невыборочной исчерпывающей библиографии воплотятся в мою работу по прижизненной критике о Чехове, которой я отдам, как он своему «Словарю», сорок лет жизни?..
Я ходил на все семинары, где хотя бы чуть пахло стилистикой и поэтикой, – Е. М. Галкиной-Федорук, С. А. Копорского, Н. С. Поспелова; на 3-м курсе в каждом писал по курсовой. Евдокия Михайловна взяла написанную в ее семинаре работу в «Русский язык в школе» (это была моя первая научная публикация), нещадно ее сократив («это виноградоведение будет непонятно для учителя»). Я тогда еще не знал, что за свой текст надо бороться.
На 4-м курсе я занимался стихотворным синтаксисом Пушкина у Н. С. Поспелова. Это был человек замечательный. Происходил он из семьи потомственных священников; его отец общался с Иоанном Кронштадтским и о. Силуяном. В квартире Н. С. был шкаф; если его открыть, там обнаруживался киот с лампадою. В 1900-е годы он посещал Религиозно-философские собрания; постепенно стал рассказывать мне о выступлениях Мережковского, Розанова, Бердяева; переписал для меня из «Вестника Московской патриархии» некролог, посвященный моему двоюродному деду о. Павлу, протоиерею Горьковского (Нижегородского) кафедрального собора.
Вместе с Мариэттой Хан-Магомедовой (затем Чудаковой) слушал спецкурс А. А. Сабурова о «Войне и мире» – полный анализ великого романа от философии до языка и стиля – потом все это вошло в единственную в своем роде книгу ««Война и мир». Проблематика и поэтика» (1958).
Вспоминая наших учителей, боюсь, что я сильно разойдусь во мнении с большинством участников двух вышедших книг о выпускниках филологического факультета 1950–1955 и 1953–1958 годов, упоминавших совсем другие имена.
Почти все пишут о В. Н. Турбине, и все – с восторгом. Восторг этот уже в студенческие годы был мне непонятен. И именно потому, что в соседних аудиториях читали ученые, которых я упомянул в первых строках этого мемуара, – там делалась настоящая наука, и это было очевидно даже третьекурснику.
Виноградов в одной из лекций очень ядовито высказался о нем. В смягченном виде этот пассаж вошел в его книгу «Стилистика. Теория поэтической речи. Поэтика» (М., 1963. С. 102–104): «По неясным причинам, очевидно, под влиянием неожиданного знакомства со старой книгой П. Медведева «Формальный метод в литературоведении» <…> раздается звучная, но логически, филологически и исторически не вполне осмысленная риторическая декламация. <…> Вообще все определения терминов и характеристики лингвистических, стилистических и эстетических понятий в статье В. Турбина темны, субъективны и расплывчаты». Сказано очень точно: семинаристы В. Н., отражая прихотливые изгибы пристрастий и метаний своего руководителя, занимались то какими-то темами по плохо усвоенной теории Потебни, то сравнением Лермонтова с Алексеем Сурковым, то семантикой имен, то проблемой гастрономии в русской литературе и другими столь же необязательными и маргинальными темами. Не знаю ни одного из его учеников, кто работал бы в архивах. В. Н., несомненно, был очень полезен первокурсникам, отучая их от школьной схоластики, и хорошим педагогом в том смысле, что прививал любовь к литературе, горенье ею, сам быв в этом ярким и наглядным примером.
Но нетривиальной эрудиции, строгой методологии надо было набираться у вышеназванных, к которым надо добавить еще Н. И. Либана, навсегда закладывавшего основы строгого мышления и историко-литературной точности.
Полярный по сравнению с турбинским подход к литературе ярко демонстрировал Г. Н. Поспелов. С 1930-х годов он почти не изменился. В классической книге Виноградова «Гоголь и натуральная школа» Г. Н., требуя социологического анализа, находил «литературно-лингвистическое» «поверхностное описание гоголевских текстов», в котором генетические наслоения «свободно плавают в опустошенном сознании Гоголя» (Красная новь. 1925. № 5. С. 277). В своих лекциях 50-х гг., как следует из моих записей, о работах всей формальной школы и прикосновенных к ней он говорил то же самое. И даже в 1967 г. он критиковал Г. Лукача, который считал, что «писатели могут не стремиться к овладению наиболее прогрессивными общественными взглядами. Мимо таких невозможных выводов, конечно, никак не могли пройти те литературоведы и критики, для которых прогрессивность взглядов советских писателей была главным условием творческих успехов и самого развития советской литературы» (цит. по: Тимофеев Л. И., Поспелов Г. Н. Устные мемуары. Изд. МГУ, 2003. С. 209).
Методология Г. Н. была основана на жесткой системе терминов; его первые лекции по курсу теории литературы были целиком посвящены терминологии; своих учеников он безжалостно заставлял делать второй, третий, четвертый варианты дипломов и диссертаций, если усматривал там какие-либо вольности. Об этом он сам ясно и откровенно сказал в беседе с В. Д. Дувакиным в 1980 г.: «Я никогда никаких терминологических отступлений никому не позволяю. <…> Не прощаю» (Тимофеев Л. И., Поспелов Г. Н. Указ. соч. С. 83).
Видимо, я слишком рано испорчен работами Тынянова, Эйхенбаума, Шкловского – вся эта игра в термины казалась мне страшной схоластикой; подготовка к экзамену по теории литературы превратилась в мученье.
Вульгарный социологизм разлива 30-х годов пышным цветом доцветал в лекциях Р. М. Самарина. В упомянутых сборниках он квалифицируется как «блестящий лектор и уважаемый профессор», о нем вспоминают «с благодарностью», он «любил студентов и хорошо их помнил». На одной из лекций мы послали ему записку: «Как объяснить то, что Сервантес и Лопе де Вега, жившие в страшную эпоху истории Испании, создали такие великие произведения, подобных которым не было больше в испанской литературе в самые прогрессивные эпохи?» Р. М. сказал: «Написавшие записку о Сервантесе подойдите ко мне в перерыв». Зная о памятливости профессора и некоторых деталях его биографии (только что вернулся из заключения проф. Ф. П. Шиллер, посаженный, как говорили, по доносу Р. М.), мы, конечно, не подошли. (Замечательной памятью на лица, имена и отчества обладал также Я. Е. Эльсберг.)
Но дело было даже не во всем этом, а в том, что Самарин был просто плохой ученый. Лекторские способности не всегда совпадают с содержанием излагаемого. Неважным лектором был великий лингвист Ф. Ф. Фортунатов; лекции П. С. Кузнецова часто переходили в малопонятный комментарий к его записям на доске праязыковых форм. Мне запомнилась только одна лекция Р. М. – об Эжене Потье. Автору «Интернационала» она была посвящена целиком. «А что можно было говорить о нем полтора часа? – спросил у нас живший тогда в общежитии главного здания Жан Торез, сын генерального секретаря французской компартии, бонвиван и плейбой. – И сколько же тогда ваш лектор говорил о Малларме?» – «Нисколько». Кто-то из студентов, пришедших навестить больного Р. М., увидел у него на ночном столике томик Рильке. Хочется сказать: тем печальнее.
Балласта среди профессорско-преподавательского состава было немало. На мой взгляд, это прежде всего С. И. Василёнок, Н. А. Глаголев, А. С. Дмитриев, А. И. Метченко, К. В. Цуринов, П. Ф. Юшин, более 20 лет возглавлявший факультетскую парторганизацию. И балласт этот был далеко не безвреден – и не только в научном отношении. Говорили, что по доносу С. И. Василёнка посадили Костю Богатырева.
На факультете были популярны В. Д. Дувакин с курсом по Маяковскому, но больше по русской дореволюционной поэзии XX в.; блестящий знаток всего В. В. Иванов, который на занятиях в нашей группе по общему языкознанию мог к случаю процитировать строчку из Пастернака. В связи с Пастернаком он был позже с факультета уволен, говорили: за то, что водил студентов к опальному поэту. Популярен был и А. Д. Синявский. Я на его лекциях не бывал, но когда через много лет прочел его «Прогулки с Пушкиным», нашел там много мыслей, хорошо знакомых мне по лекциям С. М. Бонди, книгам Б. В. Томашевского и А. Л. Слонимского, – учителя у нас были общие.
Из самых сильных впечатлений первых лет – обсуждение романа B. Дудинцева «Не хлебом единым» в Коммунистической аудитории, на котором будущий известный германист Гриня Ратгауз сказал: «Советская литература была литературой большой лжи, а теперь она становится литературой большой правды». И закончил выступление словами Гейне: «Бей в барабан и не бойся!»