Память
Андрей НемзерПамяти Александра Чудакова
Александр Чудаков прожил шестьдесят семь лет. Поверить в смерть этого человека – красивого, сильного, едва ли не каждым словом и деянием своим воплощавшего внутреннюю свободу и неколебимое здоровье – попросту невозможно. Наверное, и тем, кто с толком читал филологические труды и прозу Чудакова. И уж точно тем, кому выпало счастье личного с ним общения. Он не был ни академиком, ни лауреатом, ни «культовой фигурой», но уже по появлении монографии «Поэтика Чехова» (1971; автору тридцать с небольшим) филологический мир – от лидеров науки до тогдашних студентов – ясно понял: не только в изучении Чехова, но в самом составе русского литературоведения произошли значимые и радостные перемены. Книгу эту будут читать очень долго, обнаруживая в ней все новые (иногда весьма сжато проговоренные) смыслы. Так же будет и со следующей монографией Чудакова – «Мир Чехова. Возникновение и утверждение» (1986), где системно-синхронический анализ творчества Чехова был продолжен анализом историко-генетическим. Так же будет и с его статьями о других русских классиках (от Пушкина до Толстого), составивших первый раздел книги «Слово – вещь – мир» (1992), который можно назвать скрытым конспектом исторической поэтики русской литературы XIX века. И со статьями второго раздела, где речь идет о теоретических работах великих предшественников автора – А. А. Потебни, В. Б. Шкловского, учителя Чудакова в самом прямом смысле слова академика В. В. Виноградова: под его редакцией вышла «Поэтика Чехова», его памяти посвящен «Мир Чехова». Александр Павлович написал воспоминания о Виноградове, Шкловском, С. М. Бонди, Л. Я. Гинзбург – в основу их легли многолетние записи. Их благодарный и вдумчивый собеседник делал после встреч, которыми одаривала его щедрая судьба. Он с замечательной ясностью фиксировал человеческую неповторимость больших и сложных людей с трагическими судьбами, но одновременно его живые рассказы по-новому освещали пути русской филологической мысли, да и русской культуры вообще. Точно так же в комментариях Чудакова к трудам великих филологов всегда присутствовало не педалированное, но внятное слово о человеческой составляющей научных концепций и стоящих за ними личностей. Равно как и большая мысль о судьбе русской науки, культуры, самой России, с муками, но сохранившей себя под бесчеловечным квазигосударственным гнетом большевизма.
Появившийся в начале века роман «Ложится мгла на старые ступени» вырос из прежних работ Чудакова совершенно естественно. Здесь было то же внимание к природному и вещному (предметному) миру, что отчетливо звучало в книгах о Чехове, статьях о Гоголе, Достоевском, Толстом. Здесь было то же пристальное и доброжелательное вглядывание в человеческие лица, что прежде вело и к фронтальному обследованию «малой литературы», и к портретированию великих собеседников. Здесь была сосредоточенность на детстве как важнейшем этапе формирования личности – тема, не раз возникавшая в трудах Чудакова и обусловившая построение его книги «Антон Павлович Чехов» (1987). Здесь были обретшие словесную плоть любимые идеи Александра Павловича: об эволюции в природном мире (если бы Чудаков не выбрал филологию, он, наверное, стал бы замечательным биологом) и эволюции литературной, о бесследно исчезающих животных и возможности сохранения-возрождения пропущенных (или загубленных) своим временем духовных свершений, о бесценности земного мира во всей его полноте и в каждой его составляющей, об особом значении того поколения, жизнь которого была перерезана революцией и исковеркана подсоветским существованием. Роман Чудакова – бесспорно одна из самых свободных, благородных и насущно необходимых русских книг, созданных после освобождения от коммунизма, – утверждает непреходящую значимость простых и так трудно дающихся ценностей: семьи и родового предания, труда и культуры, милосердия и ответственности, свободы и веры, надежды на будущее – на детей и внуков.
В последней главе романа, той, что посвящена кончине главного героя «семейной хроники» – Деда (и его нерасторжимой связи с внуком-рассказчиком), Чудаков говорит о том, как менялось его отношение к смерти, как страшно преследовала его мысль о конечности земного бытия – молодых гениев, которые еще столько могли совершить, стариков, сохранивших собой истинную Россию, тех, от кого не осталось ничего… Скорбя по ушедшим, мы не в меньшей мере скорбим о себе, о своем сиротстве.
Александр Павлович прожил счастливую и красивую жизнь. Он мог бы сделать еще очень много, но и для того, что им было сделано, недостаточно обычных слов. Его жизнь и личность больше, чем весомый вклад в науку или литературу. Русский интеллигент, ученый с мировым именем, больше всего любивший работать на земле, он был неотделим от России, ее истории, ее судьбы – и без Александра Павловича Чудакова труднее будет жить не только тем, кто его знал и любил.
Сергей БочаровПогиб Александр Чудаков
Гибель Саши Чудакова потрясла читающую – не одну Москву и не одну Россию: звонят из Петербурга, Новосибирска, Гамбурга. Потеряли не только большого филолога и недавно явившегося нам писателя – это было явление современной русской жизни.
Александр Павлович считал своим святым долгом провожать академических стариков и этот долг выполнял; помню, как он говорил у гроба 92-летнего С. М. Бонди. Он себя чувствовал сам человеком академическим и хотел держать традицию не только отцов – филологических дедов. Он на них не только равнялся в собственной филологии – он разговаривал с ними годами и разговоры эти за ними записывал. Есть книга, которую мало кто видел – она отпечатана в Сеуле, когда А. П. там несколько лет преподавал, в количестве 10 экземпляров – «Слушаю. Учусь. Спрашиваю. Три мемуара». Разговоры с Бонди, В. В. Виноградовым и Виктором Шкловским, которые шли на протяжении многих лет и записывались в тот же день. Разговоры, населенные людьми и событиями за полвека – с 20-х до 70-х годов. Своей пытливостью А. П. эпохи связывал и оставил нам материалы к культурной истории нашего отошедшего века. Последнее дело, которое он не успел совершить-завершить, как хотел, – мемуарная книга таких разговоров со столь интересными персонажами, к которым он так легко и естественно шел и вступал в контакт, – сверх имен уже названных с М. М. Бахтиным и Лидией Гинзбург. Не успел, как хотел, но сеульская книжка есть, и она должна быть переиздана в количестве большем 10 экземпляров.
Не успел – странно это сказать, когда две недели назад говорили с ним весело об онегинском «бобровом воротнике». А. П. написал о нем исследование по случаю нового замысла – тотального, как он его называл, комментария к «Евгению Онегину» (курс лекций на эту тему он несколько лет читает в разных местах). Все мы (почти) «предполагаем жить» и легкомысленно не собираемся умирать – А. П. как будто был таким в особенной степени. Какая-то бодрая, можно даже рискнуть сказать – оптимистическая нота его отличала, с постоянной настроенностью на новое дело – и гибель его в сознание не умещается. Именно гибель – не просто смерть. Столько было в нем жизни, с каким же шумом она из него ушла?
Анекдот из не столь уже недавнего прошлого: в самом начале перестройки мы были с ним в Амстердаме, и вот в студенческом клубе тамошний студент, узнав, что с ним рядом сам Чудаков, автор той самой «Поэтики Чехова», так обалдел, что никак не мог иначе это выразить – он сказал: – Позвольте Вам предложить сигарету с марихуаной. Саша сказал тогда, что в первый раз понял, что такое слава. «Поэтика Чехова» 1971 года, которая объяснила нам Чехова таким словом, как «случайностность» – не случайная случайность, а случайностность как возведенное в философскую степень качество бытия – термин, образованный автором книги, вероятно, по образцу немецкого философского словообразования.
Но, может быть, сказанное о бодром оптимизме – это внешнее впечатление? «И все они умерли» – заключительная глава романа-идиллии Александра Чудакова, названного блоковской строкой. Герой романа, личный герой, в последней главе погружен в мысль о смерти, и первоначальное название романа было – «Смерть деда». Не только, наверное, для меня роман стал открытием в человеке. Мемуариста Чудакова я знал, писателя не подозревал. А филолога, с его излюбленной темой предметного мира в литературе (с тем самым бобровым воротником) я стал узнавать, читая роман. Сколько в нем предметного мира – не литературного, а вынесенного из детства, биографического! Бесчисленные подробности быта ссыльного (или полуссыльного) населения в городке на границе России и Казахстана, где провел свое военное и послевоенное детство автор, – как косили, копали и варили мыло. Как можно было сохранить такую бездну подробностей в памяти? Такая память не бытовая и уже не только личная – писательская, художественная. С любовью к тому самому предметному миру, к человеческой материальной плоти мира.
А вообще роман – исторический. Не только картина эпохи в обилии подробностей, но свидетельство. Свидетельство о том, как русская жизнь сохранялась внутри советской в той полуссыльной среде, о которой я не знаю другого такого литературного свидетельства. Об этом не познанном литературой опыте.
«Смерть деда». Дед – первое и последнее слово романа. «Дед был очень силен». В первой главе в современном армреслинге он кладет руку кузнеца. Я видел, как Саша работает ломом – лед колет. Видел, как он строит дом своими руками. Дом (дача) вышел трехэтажный, вытянутый по вертикали, готический, как собор. Одна знакомая, увидев его, сказала: – Автопортрет.
Высокий, тяжелый, большой человек – этот образ входил и в работу филолога. Мощь физическая, наверное, передавшаяся от деда. Оттого и явление. Александр Чудаков мог стать профессиональным пловцом – знаменитый послевоенный пловец и тренер Леонид Мешков склонял его на эту карьеру. Не пошел – пошел в филологи.