Кстати, никак не могу согласиться с тем, что роман вызвал всеобщий восторг. Не касаюсь откровенно глупых рецензий, хотя были и такие. Куда любопытнее, что не столь уж малочисленным читателям (в принципе книгу душевно принявшим) роман показался «затянутым», повторяющимся, фрагментарным, – в нем видели серию «картин», а не смысловое целое. В частности, находили лишними «московские» главы, хотя без описанных в них соблазнов вряд ли возможно финальное объяснение героя (автора) с ушедшим дедом, так трудно давшийся стон-выдох: «Ты был прав во всем!» Литературный быт всегда причудлив и несправедлив, но почему-то помнится, что «Знамя» было не первым журналом, куда А. П. предложил роман, что издательства отнюдь не вырывали книгу у автора, что Букеровской премии Чудаков не получил. (Получила ее в том – 2001-м – году Людмила Улицкая за «Казус Кукоцкого».) Конечно, не в том суть, чего-чего, а тщеславия А. П. был лишен начисто. И все же…
И все же он искренне радовался добрым словам о своей книге. Только ли потому, что это была его книга? Думаю, нет. Важно было, что люди нечто значимое читают, уразумевают и адекватно реагируют. Важно было, что слова не уходят в пустоту.
При нашей последней встрече – в тот самый вечер, что закончился трагедией, – А. П. вдруг заговорил о статье Мариэтты Омаровны «В защиту двойных стандартов» из только что вышедшего (мной в тот момент еще не читанного) № 74 «Нового литературного обозрения». Он говорил с несвойственной ему обычно горячностью о том, как важна эта статья, какая за ней стоит огромная работа, как сильно она написана, как он, разумеется, читавший статью в рукописи, только что ее перечитывал в журнале и не мог оторваться. Сам себя перебивал несколько раз (Вы же понимаете, что я все это говорю не потому, что Мариэтта…), вновь возвращался к судьбе архивов, а потом сказал что-то вроде: И никто ведь внимания не обратит… Из контекста следовало, что не о власть предержащих он речь ведет, даже и не о гражданском обществе – о коллегах. Да, А. П. и добавил для ясности: И так со всем, что теперь пишется…
Сперва эта реплика показалась мне случайной. Но из головы она не выходила все те страшные дни, когда А. П. был между жизнью и смертью. Да и сейчас не выходит. Нет, он знал, что говорил. В шутливом стиховом инскрипте на сборнике «Слово – вещь – мир» А. П. поощрял меня именно за многописание. В дарственной надписи на книжном издании романа благодарил за рецензию на журнальный вариант (резко преувеличивая ее достоинства). Дело тут совсем не во мне – просто он знал, что писателю (ученому, человеку) необходим отклик на его труды. Не сетевой гул, продираясь сквозь который поневоле помоев нахлебаешься, не «организованные» рецензии, не понимающие улыбки давних друзей-единомышленников (мы же и так всему цену знаем – неужели позволим себе, как советские чиновники от науки, публично восторгаться успехами друг друга), а отклик по существу. Когда под занавес той или иной научной конференции А. П. представлял веселый стиховой отчет о ее ходе, забытым не оказывался никто. Ему действительно были интересны, важны, дороги очень разные люди.
И без этого чувства расположенности к своим современникам (в том числе – младшим), без требовательного доверия к ним, без умения радоваться их удачам и поддерживать самим своим присутствием нельзя представить того, что называется мир Чудакова. Теперь сохранение этого удивительного мира – гранями которого были книги и комментарии, библиографические списки и доклады, шутки и устные рассказы, лекции и семинары, заплывы и походы, пение и розыгрыши, посадка деревьев, наступление на граничащее с дачей болото, строительство дома, колка дров, истопницкие или плотницкие работы, любовь к жене и воспитание дочери и внучки – мира, так страшно и неожиданно, почти в одночасье рухнувшего, зависит от нас. Тех, кто знал и любил Александра Павловича. Тех, кто, никогда не встречавшись с ним, умел угадать его душу в печатных текстах. Тех, кто, даст Бог, сумеет творчески читать их и много лет спустя.
Дональд Рейфилд«Он к величаньям еще не привык…»
Как и все англичане-чеховеды, я воспринимаю смерть Александра Павловича как личную потерю. Я познакомился с ним всего десять-двенадцать лет назад, но заинтересовался его работами еще в 1970-е годы. Тогда многие русисты на Западе восхищались его исследованием «Поэтика Чехова». Потом эта книга была переведена на английский, пользовалась большим успехом, и все мы постоянно что-нибудь «воровали» у Чудакова. Ни одна хорошая монография (и ни одна плохая) не обходилась без влияния его ясных и глубоких мыслей. Эта книга казалась каким-то чудом – одним из редких оазисов в пустыне советского литературоведения. Скромно сочетая статистику с изложением фактов, Чудаков воскресил заглушенную русскую традицию. В его книге можно было видеть, как продолжается и уточняется подход Андрея Белого, разработанный в книге «Мастерство Гоголя», и лучшие достижения формалистского чеховедения – например, формалистские по сути открытия Петра Бицилли, – забытые и замалчивавшиеся под гнетом советского официоза. После расправ над такими критиками-нонконформистами, как Андрей Синявский или Аркадий Белинков, трудно было понять, как редакторы «пробили» в печать книгу Чудакова. Но известно, что великие палачи тогдашнего чеховедения (пропускаю фамилии) тщетно делали все от них зависящее, чтобы «Поэтика Чехова» не была опубликована.
Я не могу и не хочу обозревать всю библиографию Чудакова; просто упомяну о втором важном импульсе, который он дал чеховедению, опубликовав в 1991 году в «Литературном обозрении» (№ 11) статью «Неприличные слова и облик классика». Статья, с первого вида задорная и сенсационная, взорвала всю тину тогдашнего чеховедения. Она сделала для биографии Чехова и для жанра биографии в России то же, что «Поэтика Чехова» сделала за двадцать лет до того для литературной критики. После таких публикаций стало гораздо труднее врать. Было уже невозможно отождествлять Чехова ни с советским гуманизмом, ни с шаблонами его антигероев. Стало совершенно ясно, насколько нелепым было превращение в казенные лозунги «крылатых» фраз вроде «в человеке все должно быть прекрасно» или «надо работать». Благодаря этой и другим работам Чудакова творчество и жизнь Чехова приобрели совершенно новое измерение и у нового поколения литературоведов и биографов появились актуальные задачи – им пришлось заново взглянуть на многое из того, что они находили в архивах… и в собственном сознании.
Позже, встречаясь с Александром Павловичем в Мелихове или в Баденвейлере, я, как многие другие, понял, что в нем человек ни в чем не уступает ученому. Чудаков воплощал в себе очень редкий пример: он был чеховедом с чеховским юмором. Как Чехов, он умел вовремя вмешиваться и вовремя оставаться в стороне. Подобно Чехову и Потапенко, отправившимся столетием раньше в Монте-Карло, в 1995 году Чудаков поехал вместе с другими русскими докладчиками в Баден-Баден, где организаторы конференции устроили закрытый «турнир» по игре в казино. Почти вся без исключения российская делегация – в ней были почтенные академики, которые и улицу-то боялись перейти без гарантий полной личной безопасности, – впала в азарт. Они проиграли все фишки, подаренные администрацией казино, а после турнира остались играть в рулетку и промотали карманные деньги, полученные от мэра города Баденвейлер. Александр Павлович, как все, заинтересовался игрой как исследователь, но – на практическом уровне – обнаружил полный иммунитет к этой «золотой лихорадке» и наблюдал с юмором, но без злорадства сцены, давно описанные Достоевским.
На заседаниях баденвейлерских конференций Чудаков был идеальным слушателем и докладчиком. Он не читал, а словно бы импровизировал свой доклад; возникало ощущение, что он спонтанно формирует его строгую внутреннюю структуру. Особенно запомнился его подход к одному фрагменту в дневниковых записках Чехова: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому обыкновенно он не знает ничего или очень мало». Именно тогда подавляющая масса литературных критиков только-только успела переметнуться от одной такой крайности к другой. Чудаков настаивал, что Чехова можно воспринимать только как автора, находящегося в поле между этими двумя определенными, устойчивыми мнениями[131]. Он преподал свой урок очень умно и изящно, нарисовав мелом на доске две большие пересекающиеся окружности. Только в пространстве наложения этих фигур, объяснял Чудаков, есть смысл искать философию Чехова. Рисунок сразу стал известен под названием «яйца Чудакова», но тем не менее серьезное значение этой схемы было понятно всем.
В голодные годы, когда русские ученые зарабатывали так мало, что должны были если не уйти в бизнес, то уехать за границу, Чудаков начал преподавать в Германии, США, Корее. Как и в 1922 году, когда Менжинский по инициативе Ленина цинично выдворил 122 лучших русских ученых, – то, что стало катастрофой для России, оказалось «манной небесной» для Запада. Чудаков делал для своих американских и немецких коллег то, что за 70 лет до этого делали для Европы Трубецкой, Якобсон, Бердяев, – конечно, при том существенном различии, что «ссылка» постсоветских гуманитариев была частичной и временной и в России продолжали печатать их статьи и книги.
В Чудакове проявлялись не только юмор, но и другие чеховские качества. Он был, как и Чехов, одержимым садовником и искал чудесные семена, из которых на его подмосковной даче вырос бы зеленый покров вечнозеленого холеного английского газона. Им овладела та же мания акклиматизации, как и у Чехова, заказывавшего из Франции гималайские растения для своего крымского сада. Как и Чехов, он относился равнодушно к роскоши, но не мог удержаться от покупки красивого галстука. Чудаков знал, что он талантлив, но, как и Чехов, очень не любил, когда в его присутствии высоко оценивали его высказывания. Подобно пастернаковскому «артисту в силе», он «отвык… от фраз и собственных стыдился книг» (хотя надо сказать, что норов у него был совсем не строптивый и от женских взоров он не особенно прятался). Чудаков был от природы обаятелен, слушал больше, чем говорил. Он любил путешествовать и умел в любом городе создавать себе и своему окружению хорошую компанию. Его главной движущей силой, как мне казалось, было тихое, но стремительное любопытство.