Он был совсем не воинственен, иногда даже излишне мягок, но ложную толерантность ненавидел. Помню и его язвительность, и даже не свойственный ему гнев, когда он сталкивался с профанацией науки. Боюсь, удержаться без него на должном уровне мы все-таки не сумели.
К концу конференций он иной раз заканчивал стихотворный опусотчет, который сочинял даже во время заседаний, и в котором доставалось докладчикам, а потом на банкете в Гурзуфе читал его. Есть фотография, где он, стоя на возвышении, разворачивает длинный свиток с этакой одой, посвященной конференции по поводу столетия «Трех сестер».
Мы много с ним говорили о будущем чеховедения, о людях, которые в него приходят, о разлагающих его профанациях. И меня радовало, что мы совпадали в оценках – надеялись на одних и тех же, опасность видели в одном и том же. Мы оба были убеждены, что исследователей Чехова надо каким-то образом возвращать к изучению факта, документа, реального исторического контекста – к тому, к чему интерес тогда начисто был утрачен.
Однажды он почти без связи с тем, о чем мы говорили, спросил, помню ли я столь распространенные в советское время очерки жизни и творчества писателей. «Еще бы, – сказала я. – Прекрасно помню и даже знаю, кто их упразднил как жанр». – «И кто же?» – «Да Вы, Саша. Ведь после Вашей «Поэтики» очерков творчества Чехова больше не появлялось. Их было стыдно писать и стыдно читать…» И, продолжая какую-то свою мысль, он сказал, что ему самому очень не хватает сейчас в работах о Чехове того целостного ощущения его жизни и творчества, какое в идеале предполагали те очерки. «Ну, и напишите такую книгу, – сказала я ему. – Кому ж это сделать, как не вам?» «Вы думаете?» – вопросом ответил он и переменил тему.
Мы иногда встречались, чтобы поговорить о срочных делах, в … Макдональдсе на Пушкинской. Место было выбрано Сашей, как самое удобное для обоих. Он тогда преподавал рядом, в Литинституте, мои маршруты тоже чаще всего проходили через Пушкинскую.
Саша называл это «встретиться по-студенчески», а я говорила, что это скорее «по-детски», потому что Макдональдс любят дети, а современные студенты ходят, кажется, совсем в другие места. У нас был любимый столик – в дальнем углу кафе, у окна. Мы обсудили за ним уйму серьезных вопросов, однажды даже написали там план-сценарий для конференции в Таганроге «Молодой Чехов», мечтая провести хоть одну идеальную конференцию. План был действительно великолепный, но так конференцию нам провести не дали.
Месяца через полтора после смерти Саши мы зашли в Макдональдс с Русланом Ахметшиным. Я хотела показать ему тот столик в углу. Но за это время прошел ремонт – и столика больше не было, да и вообще все изменилось.
Помню, как накануне сорокового дня, ночью у меня в квартире раздался громкий междугородный телефонный звонок и в трубке послышался голос нашей оренбургской коллеги Ольги Михайловны Скибиной: «Ирина Евгеньевна, я знаю, что Вы не спите. Потому и звоню». Сказала, что гложет тоска и просто захотелось «поговорить об Александре Павловиче». И мы долго говорили о нем, вспоминали поездки с ним, какие-то смешные истории, случавшиеся на конференциях. Ольга рассказала о его приезде в Оренбург и о купании в ледяном Урале, напугавшем ее родителей. Спала Москва за окном, возле которого я стояла с трубкой, где-то за тысячи километров спал не ведомый мне Оренбург, откуда звонила Ольга. И что-то пронзительно печальное было в этой тьме, этом обрывочном разговоре, нашей общей тоске и самой потребности в общей нашей беде быть всем вместе. Те дни вообще проявили в каждом из нашего чеховедческого сообщества что-то очень важное – вроде меры личного уровня подлинности.
А год спустя после смерти Саши я сидела на балконе ялтинского Дома творчества «Актер», где мы жили во время конференций, рядом с номером, который всего год назад занимал Саша. Это был самый большой номер в корпусе, и мы собирались тогда у него. А теперь была первая Ялта без него. Конференция складывалась как-то неудачно, неинтересно. Из механизма нашей сложившейся чеховедческой жизни – это чувствовали все – выпало что-то. И. Н. Сухих сказал вскоре после этого, что должны возникнуть новые центры притяжения, и только тогда конференции обретут новую жизнь и смысл.
Имел ли он в виду то, что Саша был таким центром притяжения? Не знаю. Но Саша был чем-то гораздо большим.
На этой осиротевшей без него ялтинской конференции мы в первый же день почтили минутой молчания его память. И в первый наш вечерний сбор первый же тост был, естественно, в память о нем. Как только я вошла в музей, старейшая его сотрудница Алла Васильевна Ханило потащила меня смотреть маленькую выставку, которую она сделала в память о Саше. Лежали в стандартной музейной витрине его книги, статьи, фотографии с конференций. Я попыталась посмотреть на фотографии отстраненно и представить, что они скажут тем, кто не знал Сашу лично, а может быть, никогда не видел его. Но так не получилось – было слишком больно.
Мы ходили на заседания, произносили свои доклады, сбегали, когда становилось невыносимо скучно, в чеховский сад, обедали в том же кафе, что и при Саше, по вечерам пили те же массандровские вина, а В. Б. Катаев так же поднимал нас для тостов. Но все было не то. Даже с пением, которым славилась чеховская комиссия, без него уже ничего толком не получалось. Пели в тот приезд вразброд, фальшиво и вяло. И, начав, быстро замолкали.
На конференции в Баденвейлере в 2004 году мы вели с ним общую секцию. Как-то я первой пришла в аудиторию, где мы заседали, и увидела на столе ворох бумаг. Это оказался Сашин доклад «Вторая реплика», прочитанный им накануне и забытый в аудитории. Написанный от руки. С его же поправками. Выговаривая вскоре пришедшему Саше, что он растяпа, я требовала, чтобы он оценил мое благородство – вот, мол, честно возвращаю, а могла бы обогатить свой архив. А Саша, довольный заботой о себе, благодарно попросил: «Ира, пожалуйста, следите за мной и дальше». Но какое счастье, что убиравшая помещение женщина, не выбросила эту стопку исписанной бумаги, как скорее всего сделала бы наша уборщица. Дубликатато не было.
Впрочем, на конференциях мы общались мало. Может, раза два или три, случайно оказавшись вне чеховедческой толпы, говорили о чем-то серьезно.
Были годы, когда мы и виделись очень редко (я жила тогда по семейным обстоятельствам на два города и по полгода, а то и больше, не бывала в Москве), хотя, когда потом встречались, искренне радовались встрече и никогда – за все эти четыре с лишним десятилетия – не было у нас пустых, бытовых разговоров ни о чем.
В молодости у нас были – и так это осталось – разные «круги общения», хотя свои главные литературные университеты мы проходили в одном и том же месте – «Новом мире», у редактора отдела критики умнейшей Калерии Николаевны Озеровой, которую с благодарностью часто вспоминали. Потом, когда началась работа над академическим тридцатитомником Чехова и Саша стал сотрудником Чеховской группы ИМЛИ, занимавшейся изданием, мы встречались или на обсуждениях томов, или в архивах и разговаривали в основном о делах, связанных с этой работой. Тогда Саша начал много общаться с Н. И. Гитович и нередко бывал у нас дома. Он часто ей звонил, консультировался по поводу архивных своих находок, спрашивал о каких-то встреченных в переписке неизвестных ему именах, рассказывал о найденных в периодике текстах, которые вполне могли принадлежать Антоше Чехонте, советовался по поводу их атрибуции. Помню, как после одного такого эпизода Нина Ильинична с восхищением говорила, как мастерски Саша освоил работу с архивными документами и какое у него потрясающее тут чутье – и документ, и самый факт, и самую личность Чехова, и контекст, в котором все это существовало, он представляет в удивительной цельности – как художник. Вспомнила в связи с этим Александра Иосифовича Роскина, которого, видимо, этими качествами ей напоминал Саша, и сказала, что так чувствующих материал исследователей и одновременно таких блестящих теоретиков теперь практически нет.
Когда он навещал Нину Ильиничну, она с удовольствием рассказывала ему о найденных ею новых фактах биографии Чехова, о том, как параллельно с собранием сочинений идет ее работа над вторым изданием Летописи жизни и творчества Чехова (так и не увидевшим свет). Он подробно расспрашивал ее о работе над двадцатитомным «вишневым» собранием сочинений и писем Чехова, о ее борьбе с партийными начальниками, требовавшими безжалостно купюрить письма Чехова. Нина Ильинична показывала ему копии своих протестных писем, которые она писала в ЦК и благодаря которым многое удалось отстоять, вспоминала о разных курьезах с чеховскими изданиями. Потом, когда ее, отдавшую изданию, в буквальном смысле, всю страсть души, все свои знания, все личные находки, дирекция института просто вывела из редколлегии (вместе с З. С. Паперным) и фактически отстранила от общения с Чеховской группой, именно Саша более или менее регулярно навещал ее, скрашивая ее одиночество, за что я была ему безмерно благодарна. Вот тогда, слушая ее рассказы, он стал уговаривать записать все, что вот так случайно ей вспоминалось, – и в связи с историей создания в 20-е годы чеховского музея и чеховских обществ, т. е. началом чеховедения, и о ее встречах тех лет с современниками Чехова. Вспоминались люди, которые для большинства уже были только именами, и какие-то штрихи научного быта. Именно под его нажимом она стала записывать эти подробности и при встрече отдавала Саше листочки со своими рукописными или машинописными записями. Часть их он после ее смерти опубликовал в «Чеховском вестнике».
Помню наши с ним случайные встречи и неслучайные разговоры в часовых очередях за зарплатой в первые годы перестройки, в темном, тесном и душном имлийском коридоре. Именно там несколько раз у нас возникали интереснейшие планы чеховских изданий и переизданий. Мы много говорили о необходимости расширения источниковой базы чеховедения, невозможном без тех или иных публикаций, о том, что из молодых исследователей почти никто не умеет работать с рукописями и документами. Именно в такой очереди мы однажды заговорили о том, как хорошо бы сделать заново и откомментировать Описание личной библиотеки Чехова, о необходимости издания