ет не пропустил на выборы в членкоры, объясняла мне, что Саша работает не на институт, а «на сторону», и опять же план не выполняет, и еще что-то такое же мелочное и абсурдное. А я сказала на это, что одно то, что Саша является сотрудником института, украшает ИМЛИ и повышает его статус, никак не наоборот.
Но тогда, пожаловавшись, что его не все любят, он имел в виду что-то другое. Что-то в нем, как мне показалось, – какая-то опора внутри – дала трещину. Если есть усталость металла, то что же говорить о человеке. Иногда мне чудилось, что он сам в чем-то засомневался, как-то потерялся или растерялся.
Как-то я рассказала Саше, что Н. А. Роскина в пору нашей совместной работы в Литнаследстве заметила мне, что заниматься Чеховым всю жизнь невозможно. Пушкиным – можно, Толстым можно, а вот Чеховым – нельзя. Я не поверила ей тогда, но, спустя годы, почувствовала что-то похожее. И на годы ушла из чеховедения. О чем не жалею. Саша, когда я передала ему слова Роскиной, только обронил задумчиво: «Наташа была очень умная женщина». А вот в последний наш разговор он вспомнил об этом и спросил, что, как я думаю, Наташа имела в виду. Мне показалось, что в нем самом произошло перенасыщение Чеховым и чеховедением, что ему нужно или уйти в другое – он и ушел в Пушкина и пушкинистику, – или вернуться к самому началу – именно это он и собирался сделать, возвратившись к работе над библиографией прижизненной критики, которую считал своим главным делом, то есть к реальному контексту и историческому Чехову. Вернуться назад, чтобы получить новый импульс. Я думаю, что именно эта неуверенность в чем-то, что касалось Чехова, помешала ему переиздать свои книги. По просьбе директора библиотеки им. Чехова я как-то попросила у Саши по экземпляру «Поэтики Чехова» и «Мира Чехова» для библиотеки. В ней был очень неплохой чеховский фонд (я сама передала туда часть чеховской библиотеки Н. И. Гитович), но книг Чудакова не было. Саша клялся, что у него не осталось ни одного экземпляра, а на мой вопрос, почему он не переиздает книги, сказал, что хотел бы многое в них изменить, дописать или написать заново. «Ну, пока Вы соберетесь с этим, надо хотя бы просто переиздать их. Подросли новые исследователи, книг нет даже во многих университетских библиотеках и чеховских музеях, нет их и в городских библиотеках провинции». Он вроде бы согласился, но так этого и не сделал.
А с Чеховым, как мне иногда кажется, произошла странная вещь. Хотя о нем написаны горы, как мало о ком, о нем надо, по-моему, писать сегодня заново – заново выстраивая и интерпретируя контекст, творчество, биографию и личность. Возможно, Саша тоже это чувствовал, но для реализации этого нужны были гигантские душевные силы и жизнь впереди, чего он уже не ощущал в себе.
Очень давно одна моя приятельница, ныне покойная, читала мне свои стихи. Одна строчка тогда поразила своей психологической точностью: «И полон мир отсутствием твоим». Строка эта стала буквально преследовать меня спустя, наверное, месяц после смерти Саши – после 3 октября 2005 года мир для нас надолго оказался полон его отсутствием.
Евгений ПоповЧтоб не распалась связь времен
Помню первый «перестроечный» вечер в Доме Архитектора, посвященный все еще тогда запрещенному, лишенному советского гражданства «отщепенцу» Василию Аксенову.
Помню, что устроителя этого вечера, культуртрегера – энтузиаста Сашу Майорова на следующий же день вытащили в КГБ, где, как он с наслаждением потом рассказывал, состоялся краткий бредовый чекистский разговор следующего содержания: «Ты чего?» – «А ничего». – «Кто разрешил?» «Никто. Перестройка. Новые времена». – «Ну, иди отсюда и больше не светись!» – «Иду. Не свечусь».
Помню, что было это – о, ужас! – теперь уже почти четверть века назад, а кажется, что вчера.
«Я гляжу на фотокарточку»: вот киношник Володя по прозвищу «стальная птица», вот Булат Шалвович Окуджава собственной великой персоной, поэт Генрих Сапгир, драматург Виктор Славкин, и, конечно же, Александр Чудаков, которого я скорей всего увидел тогда впервые в жизни. Был он для меня в те времена представителем каких-то далеких от моей тогдашней экзистенции «академических кругов». Господин серьезный, осанистый, крупный, в хорошем костюме, роговых очках. Профессор, одним словом!
Заробел я и насторожился. Но он был столь прост и естественен, столь открыт и безыскусен, что комплексуха моя мгновенно растворилась в лучах сценических софитов, особенно после того, как он точно, ясно и любовно заговорил о прозе моего старшего товарища Василия, о мятежной, романтической личности его.
Я не был близким другом семейства Чудаковых. Мы встречались время от времени. Он нарисовал мне план, как вырулить с Волоколамского шоссе в сторону деревни Алехново, где у них с Мариэттой Омаровной была деревянная дача, построенная, как я потом узнал, его собственными руками, которые не только перо умели держать или тюкать по клавишам пишущей машинки, но и с топором, пилой, стамеской были в полном согласии.
Он говорил мне, что большую часть времени проводит там, на даче. Я иногда приезжал к нему. Мобильников тогда не было, и я как-то явился туда нежданно-негаданно с приношениями – собственными книжками, которые наконец-то стали печатать на родине вместо того, чтобы, как это длилось годами, хаять меня за «идейно-ущербное, близкое к клеветническому сгущенное изображение отдельных теневых сторон социалистической действительности». Хозяев не было дома. Я положил книжки у порога и долго разглядывал диковинное, узкое трехэтажное здание в глубине ухоженного участка, оказавшееся впоследствии библиотекой профессора. Здание, которое тоже было выстроено им, умельцем, который, как я узнал значительно позже, умел делать всё: запрягать, пахать, сеять, выращивать, из золы и жира мыло варить, печки класть, валенки подшивать, землю копать лучше всякого беломорканальского сидельца.
…О чем и прочитал потом в его великой книге «Ложится мгла на старые ступени», которая вдруг дивным образом разрушила в начале нынешнего века своим появлением всё «скромное обаяние» постмодернизма. Явив городу и миру светлые лики новых робинзонов поневоле, здравомыслящих русских людей, что не стали дожидаться, когда их повезет конвой по матушке – России, а сами скрылись с державных глаз на периферию коммунистического зрения, в крохотный североказахстанский городок Щучинск-Чебачинск. И тем самым победили, выиграли, выжили в конце-то концов. А добывая хлеб насущный в поте лица своего и обеспечивая себя всем самым необходимым, были, пожалуй, иногда и более счастливы, чем многие душевно опустошенные люди нашей нынешней одноразовой цивилизации. Нет, не «филологический» это роман, не проба пера теоретика литературы, а сама литература, сама жизнь, сама память о соли земли, что растворилась и растворяется в неведомом веществе пространства и времени.
Ну и еще сладкое воспоминание. Начало февраля 2003-го года. Чудакову – 65, и мы пируем в его честь все на той же, но заснеженной даче. Андрей Немзер, супруги Чудаковы и вернувшийся из эмиграции Георгий Владимов, которому жить осталось всего-ничего.
И совершенно я не помню, о чем мы тогда толковали в застолье. Да это и не суть важно. Помню только атмосферу доброты, которая инициировалась этим большим, сильным человеком с натруженными, мозолистыми, крестьянскими ладонями. И как провожает он нас, выйдя на крыльцо, в своей красной фланелевой ковбойке, и как замело всю дорогу под мутным лунным сияньем так, что и Волоколамское шоссе потеряло свои четкие очертания, мгновенно превратившись в снежное, метельное русское пространство.
Вот это, это запоминается.
Вот это обеспечивает ту самую «связь времен», утраченную многими нынешними моими современниками, весьма часто толкующими о чем-то не о том. Не о том, что волновало Чехова, творчеству которого Чудаков посвятил изрядную часть своей жизни. Или о том, что заботило великих собеседников Александра Павловича – Виноградова, Бонди, Шкловского, с которыми Чудаков встречался и разговаривал на протяжении многих лет, записывая по свежим следам эти бесценные разговоры.
И уж не на него ли глядя, я внезапно вдруг понял, что, пожалуй, не только в коммунистах дело, которые в семнадцатом году вдруг взяли да захапали огромную прекрасную страну, которой жить бы да жить, как все люди в мире живут, – размножаясь, богатея, изживая дикость, злобу, страх, невежество? И о том еще я думаю, вспоминая Александра Павловича Чудакова, что сволочи приходят и уходят, а Россия, законным и хорошим сыном которой он был, остается навсегда.
Мария ЧудаковаМой папа Александр Чудаков
Я пойду на речку Истру,
По теплу ее скучая,
Наберу воды канистру,
Вскипячу ее для чая,
Над кипящим самоваром,
Над теплом его и паром
Никогда не буду старым,
Никогда не буду старым…
Когда я в 2008-м начала думать, о чем бы мне хотелось рассказать на вечере в ИМЛИ, посвященном 70-летию Александра Павловича, я начала понимать, что пора, наверно, писать воспоминания, хотя я и не вела дневников. Рассказывать надо всё, начиная примерно с моих лет пяти, так как времени мы проводили вместе очень много – я была «папиной дочкой», он всюду, сколько мог, таскал меня с собой (и на себе).
Наш с ним спортивный досуг был достаточно экстремальным – мы не просто гуляли в Серебряном бору: папа погружался в прорубь (вместе с другими «моржами»), а я наблюдала. Еще катались часто на лыжах – почему-то всегда в морозы.
Плавать учились так: Гагры, мне 9 лет. Мы приходили на бетонный пирс, и с него папа бросал меня в воду. (Я практически не умела плавать, но его это не смущало.) Мама доверяла меня папе, знала, что он меня не утопит, но на пляж с нами не ходила («не могу смотреть, как вы далеко заплываете»).