В конце концов — пораскинув ведьминым вторым умом — решила она, что, раз Николин Бор продается, прямая дорога ей на кабацкий двор. И вот — заперла избу, замотала ворота ивовым прутом и, неся кое-какое барахлишко в старом платке, не спеша тронулась в дорогу.
За селом догнал ее в английской двуколке Голотяпинский барин и, попридержав гнедого с обрезанным хвостом и подстриженной гривой — как будто голого — конька, сказал, впадая в былинный стиль Алексея Толстого:
— Что ж — садитесь, молодушка! Ужо подвезу вас до площади торговой!
(Владимир Ильич любил разговаривать народным языком, но обращаться на «ты» все-таки не мог: Жан-Жак Руссо не позволял.)
Маланья заиграла бедрами и глазами и защебетала:
— А я, барин, не до городу!
— А куда же путь держите, красавица?
— На большак, к трахтерщику Виссарионычу… В куфарки наимоваться…
— Садитесь, молодушка! Довезу вас до скрещения дорог.
Маланья стала на подножку с таким расчетом, чтобы барину — если захочет подмочь — удобно было бы ухватить ее как-нибудь повеселее.
Однако Голотяпов, хоть и оказал поддержку, но без хитрости.
— Эх ты!. — пренебрежительно подумала Маланья, вспоминая, как в народе говорили, будто доктор на операции ненароком обидел Голотяпова и отхватил больше, чем следовало — вырезанный и есть!. — Однако села поближе, чтобы сосед, если бричка всколыхнется на ухабе или что — мог почувствовать ее могучее, как из дуба, и горячее, как печка, бедро.
Гнедой с места рванул веселой рысью.
Потряхивая вожжами и поглядывая на дорогу, барин стал расспрашивать о том, о сем и от народнического усердия выражался иногда столь заковыристо, что Маланья ни хрена не понимала. Однако отвечала, по-видимому, впопад, так как беседа не переставала быть оживленной.
Болтая всякую чепуху, барин искоса оглядывал бобылку и думал, что, несмотря на преувеличенные выпуклости, она в Евы для запроектированного Земного Рая годится. По наведенным справкам — слишком спорить не любит и жизнь ведет свободную. Значит, предложение ее не испугает. Конечно, лучше было бы отбить у соседа Марго: француженка смелей и к голости привычней. А еще лучше бы немку. У той дрессировка совершенная: хоть на голову ее поставь — если такой закон, удержится до Страшного Суда. Но что поделаешь! За неимением гербовой… Вот только фиговый лист для Маланьиных масштабов не впору! Разве что лопух!. Маланья, как ведьма, чужие мысли угадывала сравнительно легко. Если не все, то самые главные — словно в темную чужую хату сквозь мутное стекло заглядывала. Поняла она, что барин ее в думках раздевает, рассмеялась порезвее и поджалась совсем тесно.
Однако Голотяпов как был, так и остался: вожжи в руках, а зенки на дорогу. Подумав, что «вырезанный» стесняется, бобылка поглядела пристальнее своим третьим оком в его мутную душу, заметила, что заместо чего прочего барин к ней — голой — с каким-то лопухом пристраивается и обиделась вкрутую. Всколыхнув бричку, резко отодвинулась на край и поджатыми губами попросила:
— Ужо задержи конька-то, барин! Тутка напрямки по полям, ближай… Обратно у Гнилой Балки таки лопуха, что твой плат. Ежеле по нужде — сама сорву!
Занятый райскими размышлениями Голотяпов машинально конька остановил и помог Маланье слезть. Лопухи он мимо ушей пропустил. А если бы и не пропустил, то все равно, не веря в чертовщину, подумал бы: «вот совпадение!» Сейчас он глядел, как бурно мотают юбками сердитые Маланьины округлости и томился сомнением. Эх, лучше бы немку! Впрочем, там видно будет: перебросится великая идея и в настоящие страны!.
Об измене бобылки в лесу узнали впервые от дубовика. Прождав понапрасну недельку, паренек заскучал, смотался в сумерки к деревне и нашел Маланьину избу на запоре. Для чертячего замок, разумеется, не препона, и, пройдя сквозь стенку, он увидел, что хозяйка ушла всерьез. Все вещи в горнице, раньше жившие своим будничным служением, теперь, растасованные по углам и полкам, непробудно спали, и даже та знакомая миска, в которой Маланья оставляла любимое лакомство — парное молоко — для своих лесовых гостей, лежала перевернутой и донышко ее покрывала седая пыль. Из-под остывшей печи вылез всклокоченный, чихающий, перхающий, полуслепой и полуглухой старичок Домовой и пожаловался на оскудение, на ревматизм, на скуку и на то, что все чаще и чаще начинают наведываться те сердитые черти, которые живут в брошенных домах. Куда ушла бобылка, он, однако, рассказать не умел. По счастью, пробираясь обратно в лес подзаборной крапивой, дубовик мог подслушать, как у колодца судачат две кумушки, и узнал все: что Маланья ушла в кухарки к кабатчику Виссарионычу, что Виссарионы настраивается в управляющие к уже купившему Николин Бор Голотяпову, который посылал кривого Пашку к Маланье, чтоб сманить ее к себе, но бобылка ни за что не хочет. Бабы только что стали рядить — почему, де, Маланья от своего счастья морду воротит, как рябая собака, принюхавшись к крапиве, завыла на дубовика. Пришлось пареньку задавать стрекача и отфыркиваться от наседающего пса, пока не добрался он до первых деревьев и птицей не взмыл на ветки.
В полночь на митинге у главного болота возле избушки бывшей Бабы Яги дубовик доложил собравшимся обо всем, что узнал. Сбор загалдел так, как будто ветер внезапно упал на спящий лес. Одни водяницы, голышом сидя на бревнышке, продолжали как ни в чем не бывало расчесывать свои зеленые косы (им-то что, пучеглазым! — река все равно течь будет!).
Один чертяга мелких вод, глава партии «человечников», уже издавна предлагавший сближение с людьми — горой стоял за лесную делегацию к Голотяпову и за умильное всесильного теперь помещика уговаривание. «Совесть, де, не у нас одних есть!. Он тоже должен понимать, что уся Европа таперича на нас смотрить!»
Сторонники старого Лешего, которые до сих пор, оказавшись в меньшинстве, вынуждены были помалкивать, на речи «человечника» ответили прямым воем.
«Кака така делегация, к человечьей его матери!?! Каки таки уговоры?! Бить в морду и никаких щепок! Как придут дровосеки — валить на них деревья, путать ежевикой, драть терновником, дурить, водить и топить в болоте!»
«Уже вы тысячу лет водили, дурили и топили! — кричали противники. — И все равно лесу конец!»
«А кто виноват? — огрызались матерые. — Зачем Лешего свалили?»
«Да он…»
«А вы?!»
Гвалт стоял такой, что из болота без всяких видимых причин пузыри пошли.
Оказалось, однако, на собрании немало и таких, что про себя молча думу думали. Одни собирались унырнуть куда-нибудь подальше (за границу, что ли?), пока здесь вся кутерьма пройдет и Старый Леший, войдя в свои права, повернет жизнь снова, как она была (сапоги — три рубля, хлеб — три копейки). Другие, наоборот, — без всякой делегации налаживались потихоньку принять образ человеческий и предложиться Голотяпову на работу: в объездчики или лес валить… Когда в деревнях вокруг Бора запели третьи петухи и водяницы лягушками стали плюхаться в болото, собрание закрылось, не приняв никакого решения. Каждая партия осталась при особом мнении.
«Человечники», конечно, снарядили делегацию. Голотяпов, приняв послов за цыганскую банду (у лесных кожа по-звериному — темная), выставил их с треском, да еще пригрозил урядником. Тогда «матерые» рванули в бой, и, так как романтизм каждой драки (даже самой безрассудной) затягивает, к ним пристало не перечесть сколько бойцов из других лагерей. Они, разумеется, не собирались возвращать старое и даже песню такую сложили: «Не за Лешего, а за лес!». Очень скоро, однако, выяснилось, что «матерые» именно на эти горячие сердца переложили всю тяжесть неравного боя, а сами в отдаленных кустиках шпарят «в подкидного» или спекулируют махоркой, украденной у мужиков. Потому что, если сначала лозунг был: «бей по дровосеку, но мужика щади», то мало-помалу, под горячую руку и легкий случай, дешевые удальцы начали неповинных поселян шугать почем зря. Так что все окрестные села вскоре на лесных обозлились. Борьба стала труднее, и отдаленные кустики привлекали все больше и больше любителей. Началось разложение фронта и закончилось, как водится, эвакуацией, в которую попали одинаково и ходившие в делегацию, и ходившие в бой, и вовсе никуда не ходившие, но изначала мечтавшие сигануть куда-нибудь подальше.
Все — за исключением пошедших на приспосабливание (а таких было немало), скопом очутились за границей…
Между тем, Голотяпов валом валил Николин Бор и на место его насаждал всякие диковинные деревья. И в первую же зиму все вымерзало дотла… Однако этот естественный факт не останавливал фантазера, и весной он все начинал сначала. Чудил, впрочем, недолго — его разбил паралич.
Мыча несуразное, прожектер пытался еще некоторое время направлять дело своей жизни и чего-то там царапал карандашом на бумаге, которую тыкал под нос Виссарионычу. Тот принимал вид понимающий и распоряжался по-своему. Нечаянная болезнь Голотяпова — помимо всего прочего — обелила науку в глазах мужиков: раньше они считали, что барин дурит от учености, а теперь смекнули, что он, де, за границей схватил поганую болезнь и вот у него мозги сгнили.
Когда Владимир Ильич окончательно преставился, Виссарионыч забрал дело в свои руки. По внешности все как будто осталось в преемственности с Голотяповским бредом — и у въезда в бывший Николин Бор сохранилась триумфальная арка с торжественной надписью «Земной Рай» — но за ней скрывалось уже крепкое, кулацкое, индустриальное предприятие по эксплуатации природных богатств и даже фиговые листики на фуражках объездчиков как две капли воды походили на дворянские гербы на шапках сторожей прежнего барина. Только порядок стал отчаянней да и строгости тоже: кончились вольные порубки, сборы грибов и ягод, пастьба скота, браконьерские прогулки в барском бору…
Виссарионыч всех зажал в свой стальной кулак и как будто бы даже Маланью, потому что она куда-то пропала. Одни говорили, что бобылка гниет вместе с прочими мертвяками в земле под кабацким сараем, другие — что улетела на метле в отдаленнейшие леса и там ждет своего часа.