Сборник произведений — страница 26 из 41

А тем временем мужики маялись почем зря и, в конце концов, истомились до того, что даже снарядили ходоков искать старого Барина и просить его как-нибудь войти снова в свои права. Ходоки брели долго, хитро и осторожно и в конце концов сели на заграничный поезд. В чистом, с мягкими сиденьями, богатом вагоне соседом их оказался дядька с круглой ряшкой под седеющими уже волосами. Сначала он, пошмыгивая носом, пребывал в полной неподвижности с руками на брюхе и ногами наперекрест под скамейкой. Потом — когда поезд набрал еще невиданной Николинцами скорости — вынул из не очень аккуратной сумки хлеб, сало, крутые яйца, сыр, бутылочку вина и стал закусывать. Ходоки поглядели на его руки, потом на его уши, потом на его челюсти и переглянулись: не могло быть никакого сомнения — их, николинский, лешачок!. Осторожно заговорили. Лешачок не удивился и не обрадовался: «Да, николинский… обжился за границей, обзавелся женой и фермой, возвращаться не собирается… О Барине ничего не знает, так как политикой не интересуется…» Сошел он на промежуточной станции и попрощался без душевной теплоты. Добравшись до места назначения, ходоки решили, как и все человеки, взять такси, чтоб их отвезли в дешевый отель, адрес которого сообщил дорожный спутник. Шофер с особым выражением выслушал их мало-вразумительные речи и спокойно сказал по-русски: «Что ж, садитесь!» Ходоки руками развели: опять лешачок!

Этот оказался и очень разговорчивым и весьма «политическим»: всю дорогу, не переставая, крыл мужиков за то, что такое над собою допустили.

— Сволочь народ! — кричал он, кладя руль направо.

— Пусть дохнет! — шипел, поворачивая налево. — Так ему и надо! — прибавлял, переводя скорости.

Когда его спросили о Барине — совсем покрылся пеной:

— Налип, стерва, на Европу, как банный лист на одно место! Из-за этой самой Марготы заграничной все домашние дела запустил! Потому и Леший в несуразность впал и все пошло кувырком!

Крик стоял такой, что допытываться, где же теперь Барин — ходоки не решились и скромненько попросились в какую-нибудь обжорку попроще — подкрепиться.

— Вот, — сказал шофер, лихо подкатывая к тротуару, — недорогой ресторанчик, и все наши блюда есть… Приятель держит…

Ходоки взглянули и повеселели: на вывеске не то славянской, то не арабской вязью значилось «Nicoline Bor».

Борщ, впрочем, оказался никудышним и вареное мясо воняло грязной тряпкой. Прислуживающий лакей, так как посетителей было мало, то и дело присаживался к пустопорожнему столику и что-то черкал карандашом в явно русской газете. Видя, что он грамотный, ходоки спросили о Барине, но лакей только пожал плечами: газету он читал исключительно из-за крестословиц и чтобы узнать — кто умер и скоро ли его очередь.

Подумали было ходоки заглянуть в какую-нибудь политическую организацию, но тот же лакей отсоветовал: «Политические организации по нынешним временам, — сказал он, — открываются один раз в год — когда служат панихиду по прежде почившим. А те, что открыты каждый день — работают на иностранцев и Барином не интересуются».

Так как до деревни доходили слухи, что за границей, впав в ничтожество, Барин забыл свое вольтерьянство, укротился, смирился и стал богобоязненным и богомольным — заглянули ходоки и в храм Божий. Церковь оказалась как церковь — иконы, свечи, дьякон с кадилом, нотная херувимская, денежный ящик и — за ним — староста, но лешачий дух оказывался во всем: предстоящие больше шептались о домашних делах и разглядывали приходящих, певчие пели, нисколько не интересуясь тем, что значат слова, которые они выкрикивают, треть молельщиков спешно уходила, как только начинали подготовлять тарелочки (на церковь, на клир, на хор, на бедных) для сбора, а дьякон, обходя храм и с цирковым шиком перебрасывая кадило слева направо — в то же время успевал поклониться трем знакомым дамам зараз. Впрочем, и сами лешаки, по-видимому, сознавали, что только играют в благочестие, потому что звали свою веру не религией, а юрисдикцией…

О Барине в церкви тоже никто ничего не сказал. Старожилы, правда, упоминали, что был некогда такой и очень даже богомольный — когда приходил, все иконы перецеловывал, но с тех пор, как самым содержательным в эмигрантских газетах стал отдел похорон и панихид — след его пропал в житейском море. Пытались было ходоки, благо Барин всегда на иностранщину льнул, после всех неудач у своих, к чужеземцам податься, но безрезультатно: «Tolstoi… Dostoievsky… Tchekov… Mais Barine — connais pas!»

Дикому случаю было угодно, чтобы ходоки зашли выпить заграничной водки в то самое бистро, которое содержала бывшая «барыня с левой стороны». Марго за это время, конечно, сильно изменилась. Похудела, успела в третий раз помолодеть, стала яркой блондинкой и так сильно красила губы, что тянуло перочинным ножиком снять излишек с ее липкого рта. Обе высокие стороны, однако, сразу же узнали друг друга и очень обрадовались — Марго не хотела даже брать денег за апперитив. О Барине она сообщила, что не могла держать его у себя, так как Альфонс был недоволен, и отправила к отцу, который на деньги, в свое время присланные Марго, открыл в горах отельчик для туристов. Барин несколько лет работал там кухонным мужиком и, в конце концов подложив свинью патрону, скоропостижно умер в самом разгаре сезона и похоронен на местном кладбище. Повествуя о столь печальных событиях, Марго попыталась даже снять с сухих глаз воображаемую слезу и по собственной инициативе и за собственный счет налила ходакам еще по рюмке коньяку, чтобы выпить, как сказала она по-русски: «за упокой духа»… Затем Марго весьма заинтересовалась всеми происшедшими в Захудаевке переменами и расспрашивала о них весьма подробно. Когда огорченные ходоки удалились восвояси, Марго стала задумываться и, как только пришло известие, что Виссарионыч не то сам по себе окачурился, не то был окачурен наследниками — другими Виссарионычами — спешно вызвала из провинции свою племянницу. Эта девушка (тоже, кстати, Марго) была красива по-французски, т. е. при участии парикмахеров и портнихи. Ее бархатные глаза с весьма разработанными прямыми и боковыми взглядами — большей частью успешно заслоняли от нескромного наблюдателя несколько дегенеративный подбородок и слегка тощую шею. Стройные ноги (если смотреть спереди) горбились острыми и нескладными коленями (если смотреть сбоку). Лишенная костей и мускулов фигура покорно, как сдобное тесто, заполняла форму скульптурно сделанного корсета, который весьма кстати поддерживал и молодую, но уже усталую грудь. И по всему телу явственно синели места готовых расшириться вен.

Марго осмотрела племянницу очень внимательно — она знала, что к делу надо готовиться серьезно: Европа оказалась в таком положении, что ей оставалось только больше производить и вывозить или же задохнуться в самой себе.

Конкуренция с другими странами становилась непосильной: эксцентричные американки оставались привлекательными даже в самых идиотских модных штанах и разлетайках, а тут еще подошли представительницы разных колониальных народов, вроде вечно похожих на девочек в самом опасном возрасте индокитаянок.

В спешном порядке Марго послала племянницу к хорошему парикмахеру, купила ей отличное белье и прочла ряд интимных лекций о привычках, манерах и способностях предполагаемых потребителей и, как только с востока пришло нечто похожее на приглашение, усадила девушку в поезд и отправила завоевывать будущее…

А вечером даже всплакнула, вспоминая молодость и ленивую жизнь в Захудаевке. Плакала, впрочем, недолго, потому что Альфонс храпел так, что и вспоминать мешал, а когда она толкнула его локтем, спросонья понял это, как приглашение, и перевел жизнь совсем на другие рельсы…

На конечной станции Марго-младшая выглянула из окна и остолбенела: такая туча народу собралась ее встречать. Повсюду были флаги, гирлянды и вензеля «М» с фиговым листиком вместо короны. Впрочем, оказалось, что у Марго есть соперник на ту же букву: в приветственном гимне, который усердно ревела толпа, то и дело повторялось: «мы за мир». И на триумфальной арке при выходе с вокзала значилось: «Да здравствует Марго и Мир!»

Принять гостью в поезд вошла почетная делегация из Виссарионычей: один взял ее чемоданчик, другой зонтик, третий открывал и закрывал двери, а четвертый — по азбуке глухонемых — пытался ее развлекать…

На перроне начались приношения, поражавшие, впрочем, скорее количеством, чем качеством: за это время Николинцы так отстали от жизни, что думали Европу на одни добрые чувства взять.

Когда прибыли на место назначения, главный Виссарионыч на серебряном — из сервиза покойного Барина — блюде поднес Марго настоящий фиговый листик, и француженка, закрыв лицо самой пленительной из своего запаса улыбкой, нацепила его куда следует. Нацепила, разумеется, не на открытом воздухе, как мечтал в свое время Владимир Ильич Голотяпов, а в специальном отремонтированном, утепленном и комфортабельно обставленном салоне бывшего барского дома. Так что собственный корреспондент с Марса, например, ни за что не разобрался бы, продолжает ли великая идея Владимира Ильича свое победное шествие на планете Земля или же гусарские предки покойного Барина — во втором воплощении — начинают цыганский кутеж.

Самое смешное, что на самом деле было и то, и другое, и, хотя в математике плюс да минус взаимно уничтожаются, — здесь они существовали как ни в чем не бывало и, по-видимому, только крепчали в противоестественном сожительстве…

Правда, если баричи рвались в свое время в Европейское лоно, чтобы, вернувшись, так сказать, на переделку в эмбриональное состояние, снова родиться уже с «четырехвосткой» и прочими атрибутами просвещенного Запада, — то Виссарионычи собирались получить свое удовольствие и затем запросто могли отправить Марго и под тот самый сарай, под которым как будто сгнивала бобылка Маланья.

Пока что, однако, они горой стояли за сосуществование.

Разумеется, в салоне присутствовали только «свои», и энтузиазм перешел через все точки кипения. Виссарионычи так громко кричали: «Ура! Да здравствует рай!», что старухи в деревне крестились. Старухи крестились, а мужики стояли кучками и смотрели издали на освещенные (и занавешенные) окна того флигеля, в котором совершалось великое тайнодействие. Смотрели, молчали и думали… Впрочем, они ничего не думали, так как покойный Виссарионыч начисто отучил их от этого бесполезного занятия.