Сборник произведений — страница 33 из 41

Как всегда в таких случаях, козлом отпущения оказались те, за кого некому было заступиться, в частности — политические эмигранты.

И вот в головокружительной министерской чехарде каждый очередной «премьер на час», заискивая перед парламентом, первым пунктом своей программы объявлял усиление контроля над иностранными рабочими. Проводившие это талантливое и спасительное хозяйственное мероприятие ленивые, праздные, от скуки и шовинизма злые бюрократы придумывали самые кишкомотательные, запутанные и унизительно нелепые процедуры для желающих подтвердить или продолжить свое право на труд (т. е. на жизнь), лишенных всякой материальной и легальной возможности куда-либо переехать апатридов. В эти черные и обидные годы кое-кто покончил с собой, кое-кто, с помощью счастливо найденных добрых друзей и знакомых, переехал подальше, но огромное большинство осталось, притерпелось, приспособилось (порой даже совсем недурно) и — в конце концов — привязалось, как к родной матери, к долго бывшей не слишком жалостливой мачехой, стране. Приспособился и Александр Петрович. Со временем потускнели и стерлись воспоминания о его первой жизни, и даже пресловутая тоска по Родине стала неким сентиментальным призраком, который появлялся порой в самом неожиданном месте, но никакой тени на реальность не отбрасывал. Только Галя никак не могла превратиться в настоящий миф прошлого. Сконцентрированная обидой, как двояковыпуклым стеклом, былая страсть продолжала острой точкой прожигать душу Александра Петровича. На лице случайно встречной, на экране кино, в музыке, в стихах, в тембре незнакомого голоса — нет-нет, да и воскресало нечто, от чего глухо и больно екало сердце, нечто от родинки на одной щеке; светлых с густыми темными ресницами глаз; большого бледно-алого — вечно в движении — с вызывающим блеском белых зубов — рта и большегрудого, нежнокожего, так удивительно сочетавшего застенчивость и бесстыдство, тела. Когда во время войны Александра Петровича вывезли вместе с рабочими французами в Германию и в пределах того промышленного городка, в котором использовался его принудительный труд, стали появляться первые «Осты» — безумная надежда недобитой змеей подняла на дне его души свою ядовитую голову. Однако в этот район никого из родных мест не пригнали.

17. Война и встреча с Родиной

Межу тем война шла своим чередом. Немцы явно проигрывали свою непомерную ставку. Побеждающие союзники, поражая мораль уже отступающей на всех фронтах армии, громили мирное население: бомбили и поливали горящим фосфором все более или менее заметно обозначенные на карте города и городки, вместе со всеми теми им присвоенными «женщинами, стариками и детьми», о горькой судьбе которых еще совсем недавно (при налетых «белых» авиаторов во время испанской гражданской войны) столько горючих слез пролила вся гуманитарная пресса всего свободолюбивого мира. На этот раз гуманисты испугались не на шутку за свою шкуру и окончательно потеряли способность отличать возраст и пол призывной от непризывного. Промышленность, служившая благочестивым предлогом для всей этой демократической резни, страдала, однако, меньше всего: завод Александра Петровича ни разу больше, чем на несколько часов, не останавливался.

Во время бомбардировки — вместе со своим французским отделом, а также невольниками и невольницами других наций — Александр Петрович отсиживался в несокрушимом бункере, который только вздрагивал от разрывов пятитонных бомб.

Но вот дело пошло к занавесу. «Отсиживаться» приходилось все чаще и чаще, и бункер приспособили под постоянное жилье. Сквозь его бетон Александр Петрович слышал, как «музыка войны», меняя содержание и выражение и все время настойчиво приближаясь, превратилась в многочасовую артиллерийскую перестрелку и пулеметную трескотню.

Фронт прошел через городок и, наконец, вступил и в бункер: дверь, которую предусмотрительно не прикрывали до конца, распахнулась от бешеного удара ногой и — на фоне багрового от отдаленных рефлексов, пухлого и плотного дымового облака близкого пожара, облака, как будто нанизанного на огненные нити светящихся пуль, — возникла угрожающая фигура разъяренного бойца. Его слишком широкая каска села набекрень, обмундирование было густо вымазано грязью, а разорванная сверху донизу штанина открывала голое колено, покрытое кровоточащими ссадинами. Держа в одной руке автомат, а в другой гранату, — фигура дикими взъерошенными глазами осматривала поспешно слезающих с нар в тусклом свете ночника французов:

— Кто такие… вашу…?!

— Аlexandre! Alexsandre! — встревоженно загалдели французы. — Иди скорей! Компатриот!

Со смертью в душе (как-никак эмигрант) Александр Петрович вышел из своего угла и объяснил бойцу, что здесь помещаются вывезенные немцами на принудительные работы французы.

Красноармеец еще раз оглядел бункер, как будто проверяя, и показал гранатой на соседнюю дверь:

— А там?

— Женщины работницы, тоже вывезенные принудительно из Польши.

Фигура исчезла, но вскоре перед дверью женщин образовалась очередь стремившихся, по выражению поэта, «звон свой спрятать в мягкое, в женское». Через досчатую перегородку в отделение Александра Петровича донеслись сначала крики, потом плачи и стоны, потом и те и другие стихли, и время от времени слышались только мужские голоса, порой даже не без попыток любовного воркования. Как выяснилось, насиловали только двух, не бывших ни всех моложе, ни всех красивей, но имевших несчастье помещаться всего ближе к двери. Остальных как будто и не было…

Обдумывая впоследствии этот странный факт, Александр Петрович решил, что совестливые бойцы предпочли густо нагадить двум, чем поменьше, но всем. На другой день все кое-как стало утрясаться. Когда одна из девушек с опухшим от слез лицом, передвигая ноги, как драгун после длительного седла, вышла на воздух — на площадку перед бункером — в воротах завода вдруг возник некто, явно из числа ночных посетителей. Лицо несчастной посерело, однако, некто-боец ничего не добивался, а наоборот — положив к ногам своей жертвы трофейные туфли, скромно удалился. Потом так же пришел второй, потом третий — и все с подарками, а один даже привел козу: «Паек у вас, известно, маломочный. Так вот и подкрепление!»

Французы смотрели на все эти явления, как привидение на мышеловку. Их картезианские мозги наглухо заклинились на этом повороте таинственной славянской души. В последней надежде они обращались к своему Александру, но тот лишь пожимал плечами и разводил руками. Уже давно, готовясь к возможным событиям, Александр Петрович твердо решил, что, спасая русскую честь (которой, как он предполагал, придется немало потерпеть), будет всеми силами настаивать перед иностранцами на принципиальном различии между русским и советским человеком.

В первые дни после прихода «компатриотов» он чувствовал себя как общеизвестный турок перед уже отточенным колом: не своей волей, а чужой охотой попал прямо в пасть врагу… Французы, которые своего Александра действительно любили и берегли, как единственную связь с нахлынувшей на них дикой и непонятной «степью» — очень его успокаивали: они, де, разузнали, что — по договору с союзниками — белые эмигранты приравниваются к гражданам тех стран, откуда они вывезены. Хватаясь за соломинку, Александр Петрович старался этому слуху верить, тем более, что в моральной поддержке весьма нуждался: в бункер — за справками или передать распоряжение — стали наведываться разные «чины» и все после двух-трех слов неизменно удивлялись:

— Как хорошо вы говорите по-русски! Вы француз?

Александр Петрович решил, что прямой путь ко всякой цели ближе, и отвечал честно:

— Нет, я русский, но пятнадцать лет проживал во Франции.

На что собеседники — почти без исключения, отвечали улыбкой то равнодушной (лишь бы показать Александру Петровичу, что он правильно понят), то добродушной (дескать, не робей! Ни черта с тобой до самой смерти не случится), то иронической (хе-хе! Положеньице-с!), то саркастической (ага! Дрейфуешь, сукин сын!). Однако были и улыбки загадочные, почти — или совсем — сочувственные. А один не слишком пожилой майор даже схватил руку Александра Петровича и долго жал и тряс ее, видимо, всеми силами удерживаясь, чтобы не сказать то, что ему ужасно сказать хотелось, но относительно чего он смертельно боялся, что не удержится и скажет.

18. Смерть Изольды

Из бункера Александра Петровича вместе с французами перевели на другой конец города в казарму — туда стягивались постепенно все работавшие в данном районе иностранцы. Напротив был какой-то склад, и его неизменно охраняли советские часовые из команды выздоравливающих. Осмелевший Александр Петрович часто приходил к ним поболтать, послушать про геройские дела и счастливую социалистическую жизнь. Как-то раз караул нес неимоверно прыщавый и носатый со шрамом от пули на щеке — даже на взгляд глупый, малец, имевший к тому же скверную привычку за каждым словом плевать во всех направлениях, в том числе — почти по касательной к собеседнику. Уловив в его акценте хорошо знакомые ноты, Александр Петрович спросил, не знает ли почтенный воин кого-нибудь из такой-то бывшей губернии и такого-то бывшего уезда.

Красноармеец стрельнул плевком в тощий бурьян, за это тревожное время выросший на аккуратном немецком дворе, промахнулся и — по-советски — на вопрос ответил вопросом:

— А ты что — сам оттуда будешь?

Александр Петрович слукавил:

— Нет, я не оттуда, но долго там проживал и многих знаю…

Прыщавый снова ударил по бурьяну, снова промазал и снова спросил:

— А кого ж, к примеру?

Александр Петрович пошел в открытую и назвал Галю с фамилией военного комиссара — в случае чего это могла быть Шуркина загробная, так сказать, месть.

— Галину Калинович? — переспросил носатый, перелетным плевком почти коснувшись крапивы. — Лейтенанта Медсанчасти? (два плевка взяли бурьян в вилку) Героя Советского Союза? (залп прямо в цель) Вот это баба! Понимаешь, — фашист кроет, как зонтиком, а она колбасит промеж бойцов — кому подмигнет, кого перевяжет, кому папироску подбросит, а ежели увидит, что парнишка