— Тентак тюрни бермайды, — говорит бобой Мосулло, и смеется своим теплым свистящим смешком. — Дурак никому не уступит почетное место.
Тут дед совершенно прав, мечущееся под котлом пламя выхватывает из темноты морщины, на которых уснуло время. Бобой кутается в парадный халат, вечером в степи прохладно.
— Почитай мне, Макс, — говорит он, дует на зажарку, а потом пробует на соль.
Я послушно лезу в смартфон, переводить трудно, но я не сдаюсь. «Муха на фреске» Мирон Карыбаев.
Константин Хан болел два раза в год.
В первый раз — во время крещенских морозов, когда влажный алма-атинский воздух промерзал до минус двадцати, а в Сайранском водохранилище прорубали иордань. В купель он окунаться не рисковал, но облиться холодной водой в ванной считал нужным. После этого неизменно слегал с простудой. (С)
Дед внимательно слушает. Он мой самый благодарный слушатель, это своего рода взаимное уважение — нам есть много чего сказать друг другу. Я читаю текст и понимаю, что в очередной раз столкнулся с притчей. В том самом хорошем понимании этого понятия. Чуть более человечном, чем все святые писания. Читая притчи можно почесать нос, пукнуть, задремать, выпить — в общем, проделать все обычные человеческие дела, будучи уверенным, что тебя не осудят.
С другой стороны в притчу можно обернуть все. Это самый простой и одновременно самый сложный формат текста. Простой, потому что достаточно взять два фунта добродетели и смешать их с парой унций прегрешения. Небрежными мазками дав обстоятельства и героев. Три четыре калеки на два милосердия и в качестве специй — грехи. Незатейливая философская кухня.
Но в этой кажущейся простоте есть один подвох. И он — тоже простота. Сконструировать из несложных слов что-то действительно попадающее в вибрации — чудо. Про себя я называю этот эффект парадоксом Цоя. Простые тексты, неканонический ритм, отсутствие рифм и как результат — целое поколение, выросшее на окраинах. И тут автор явно недорабатывает. И дело вовсе не в персонажах. Вернее не в них самих. Дело в самом авторе.
— Ты, видать, думаешь, что я алкаш, — Костя пнул попавшую под ноги бутылку, та откатилась к стене. — Что я законченный человек. (С)
Конченый! Конченый, автор! И такого в тексте достаточно, чтобы потерять видимость достоверности. Прекрасные аллюзии на милосердного Агасфера, в которых автор тоже пытается хитрить — ведь аллюзии не предполагают мотивации персонажа. Эти аллюзии разбиваются о диалоги. При этом, что стоит отметить у автора замечательно вышел дядя Юра. Прямо очень. Цельный типаж, вообще без каких-нибудь царапин и кракелюр. Но он единственный. К остальным много вопросов. К главным, второстепенным. Хотя формат притчи извиняет все. Даже ее схематичное исполнение.
В «Мухе на фреске» много отсылок, тут автор намешал много. Парфюмер, Протрет Дориана Грея — увидеть можно что хочешь, тут там, мелкие вкрапления, намеки, привкус, отзвук, апокрифы. Но текст, увы, сырец.
Он прошагал под аркой и оказался на проспекте. Остановился, очарованный старой советской мозаикой на боку панельного дома.
Изображала она храм, не понять какой. Было в ней два цвета: пыльный серый и тёмно-бордовый, такой же, как у порослей дикого винограда на стене здания. И была она прекрасна.
разглядывая другие мозаики: церкви, мечети, мавзолеи…(С)
Ну, нет в СОВЕТСКИХ мозаиках храмов, уважаемый автор. Соцарт не такой. И не мог быть таковым.
— Ты… Алан, верно? — подозвал он новичка. — Драки с ножом лучше будет избежать. Но если избежать не получится… — он бросил снаряд новичку, тот рефлекторно словил. — Бей. Сбоку, снизу, неважно.
Поймал, схватил, да?
— Что он там пил, этот Коться? — презрительно говорит слушающий дед, — Не арак, нет?
Я уверяю его, что Костя Хан пил водку. Арак, по мнению дедушки, пьет только старый иблис бобо Насрулло — его давний соперник и сосед.
— Яхши! — одобряет дед и извлекает из халата бутылку «Каратау особой». А потом плещет в пиалу солидную порцию. Заметив мой осуждающий взгляд, он заверяет:
— Никто не видит.
Я почему-то уверен, что это самое «Никто» он произносит с большой буквы. Бобой наливает вторую порцию и протягивает пиалу мне. Я смотрю в небо, в которое от земли поднимается стрекот ночной живности, Никто не смотрит на меня. У него свои заботы.
Я продолжаю читать вслух, дед сыпет в котел рис, прикрывает крышкой и садится на корточки у дувала.
На кухне, в тусклом свете лампочки, этот вечер заползал в сердце, наполнял душу полубезумной горячечной хмарью. (С)
Бобой одобрительно кивает — некоторые отрывки построены идеально. Немного усилий и «Муха на фреске» будет прекрасна. В ней для этого есть все, осталось только влить душу.
Я сделан из далёких городов,
В которых, может, никогда не буду.
Я эти города люблю за то,
Что люди в них живут и верят в чудо…(С)
— Принеси Маузер, Макс, постреляем, — предлагает дедушка. — Я патроны взял. Я послушно иду в кошару.
— Не могу достать, бобой, зацепился за что-то, — громко говорю я, пытаясь достать оружие из импровизированной кобуры. — Может порвать этот чувяк?
— Ты что?! — возмущается дед, — это самого Ленина чувяк!
— Ленина? — удивляюсь я и подхожу к окошку.
— Да. Я тебе не рассказывал?
— Нет, — заинтересованно говорю я.
— Когда мы возвращались с товарищем Жидаускасом с Байрачи, встретили по дороге. Маленький такой, в халате, галифе и кепке.
— И что?
— Товарищ Жидаускас взял себе халат и галифе, а я чувяки. Я же тогда совсем молодой был, — фигура бобой Мосулло темнеет на фоне беленого дувала. За ним слышны голоса, под светом единственного уличного фонаря играют дети. Периодически взлетает мячик и падает, хлопается со звонким стуком на землю.
— А кепку? — спрашиваю я.
— А нахрен она кому нужна? — ляпает дед и тут же исправляется, — нет, набирази, кепку оставили. Ленин на нас потом обещал написать товарищу Дзержинскому. Мерзавцы, говорит, шайтаны, все про вас напишу.
— Написал?
— Нет, — откликается бобой Мосулло, — занятой человек. Забыл, наверное.
Он вздыхает и глядит в степь. В темный океан травы до горизонта. В два огонька пастушьего коша. Никто не смотрит на нас.
Серое солнце из желтых стекол
дата публикации:19.10.2023
Раз! На меня накатывает мутная волна. Отвратительная слизь лезет в рот. Я задыхаюсь, пускаю пузыри, отплевываюсь, кашляю, с шумом и бульканьем выпускаю воздух, ругаюсь на чем свет стоит. Волосы липнут ко лбу.
Два! Волна откатывает, зависает где-то там по краям ванны, прилипает к стенкам. Я сплевываю.
— Леха, давай! — и мой напарник дает. Он маячит надо мной в грязной рубахе, цвет которой определить уже невозможно и старых брюках, подпоясанных проводом. Хозяйской спецовкой потомственный анархист Леха брезгует. На униформу у него аллергия.
Три! Мороженые тушки с плеском сыплются в мутную жижу. Марганцовку совсем развезло, она смешалась с сукровицей. От чистой прозрачно-розовой химии не осталось ничего. А слабый запах уже превратился в настоящую, пропитавшую все вокруг вонь. На кой черт мы с Лехой постоянно ныряем в эту громадную ванну? Ведь к концу смены уже не отмыться, и мы сами превращаемся в подгнивающую куриную плоть. Разит от нас так, что Яхья с Магомедом запрещают нам заходить в свою каморку, которую гордо именуют офисом. Офиса того на пару плевков, три стола и бухгалтерша, занимающая угол у окна. Она постоянно жалуется, что ей дует и носит серые шерстяные платки вокруг грандиозной талии.
— Все, вылазь, пусть отмокает, — я делаю последние взмахи деревянным мешалом, по-другому никак, тушки слипнутся, и будут долго размораживаться. Леха жует мятую сигарету. Дует на заворачивающийся столбик пепла. Руками трогать нельзя, бумага сразу же намокает от слизи, которой они покрыты. Я курю точно также, зажимая сигарету зубами, делая резкий выдох, чтобы сбить пепел. Тот кружится и падает вниз, в проклятую гнилую мешанину.
Мы с Лехой передовики, мы кормим народ. Три тонны куриных тушек за смену. Покрытых желтоватым слезливым льдом на входе и розовых и свежих при выходе. Мы кормим народ, всех этих людей, брезгливо ворочающих кур на прилавке. Кормим, но думаем совсем о другом.
— Денег дадут сегодня, Макс, не знаешь?
— Не знаю, — я аккуратно дую, чтобы пепел отвалился.
— Второй месяц, Макс, — напоминает Леха. — Пора шабашить с этим, как думаешь?
Я никак не думаю. Просто мне некуда идти. Все, что у меня есть: койка в недрах Дорогомиловского рынка, вилка, ложка и пара чистых носков, которые я еще никогда не надевал. Я их берегу для особого случая, вот только для какого, я еще не знаю. Леха меня понимает, кто-то живет здесь всю жизнь и ничего не меняет. Живет в вечном колесе, из которого нет выхода, только вход. Живет, чтобы доковылять до вечера в полной пустоте и отупении, а потом выпить водки и упасть. Ведь завтра все повторится. Ржавая, еле теплая вода душевых с черной от грязи плиткой, похмелье, сублимированный кофе и первая сигарета на заднем дворе.
Пора шабашить с этим. С чем? Для нас это и есть жизнь, а что там, снаружи, мы не знаем. Словно мы дикие звери, рожденные в зоопарке. Каждый в своей клетке, очень похожей на реальность. У которых нет завтра, а есть только вчера и сейчас. Нас никто не ждет, никому просто нет дела, потому что этот маленький герметический мир один из многих маленьких и герметических. Очень похожих один на другой. Мы еле сводим концы с концами, бросая бессмысленные взгляды в будущее, которого нет, и которое мы боимся.
Мой напарник не такой. Он из революционеров-недобитков, из тех, кто еще хочет все перекроить по-своему. Плюнуть против ветра. Тем более, что денег хозяева хотят зажилить и это ему не нравится. Еще не нравится, что вся гниль, которую мы, два фокусника, превращаем во вкусное и полезное, за последнее время выросла раза в два. То есть с пятнадцати тонн в неделю, до двадцати пяти. После десяти часов работы в ванне, спину ломит невозможно, не хочется ни есть, ни спать. Все тело деревенеет, пружится, наливается тяжестью. Голова пустеет.