Сборник проза и блоги — страница 20 из 134


Кусок дороги, видневшийся за стеклом, замерзал в новогоднем хаосе. И все у нас было: пара спиртного, купленного вскладчину, украденные Саней на работе огурцы, колбаса, майонез, тени, неслышно скользившие за морозными окнами, а в довесок — бабка Агаповна, ютившаяся на застеленной постели. Пить она отказалась наотрез, а вот разговоры слушала с удовольствием, вставляя иногда свои пять копеек.


— Машина-то хорошая? — переспросил Саня.


— Пежо вроде, Сань, но старенький, — ответил я.


— Мессершмитд, — влезла в разговор гостья и хихикнула. В ее пунктирном существовании, именно этот день, долгий, как любой сочельник и настолько же тихий, был обведен кружочком. Обозначавшим в календаре у бабки, которая намеревалась дотянуть до двухсот лет, что был прожит до конца.


— Да хоть какой, — загорелся Сашка. — на разборку его! Я тут человечков знаю. С руками оторвут. Там знаешь, сколько полезного продать можно?


— Колесико и елочку! — опять влезла Агаповна и захрустела краденым огурцом. И была, как ни странно, права. Труп машины, оставшийся после горестных ноябрьских событий, начавшихся с пожарной проверки и закончившихся летными испытаниями старого нужника, мирно догнивал у ворот. Его колеса и прочая требуха давно были сняты скорбящими родственниками усопшего подполковника Коломытова. И единственным трофеем обитателей нашего мира хаоса № 3 оказалась елочка — вонючка с салонного зеркала. Предмет этот, вызывающий острую зависть соседей, был тихо присвоен механиком— любителем Петей — Чемоданом. Нехитрая добыча, украсившая сиротскую кровать в четвертой палате.


— На металл сдадим, — упорствовал Саня, — Сейчас цены на рынке подрастают. Акции растут. Миталл Стил говорят…


— Да черт его, Саш, — отмахнулся я. Люди по-прежнему гибли за металл, но копаться в сугробе, в который превратилась машина, мне не хотелось, да и совестливо было как-то. Время — ласковый демон, стирало одни горести и добавляло новые. Но так и не успело окончательно замыть жалкого, закованного в тяжелые брезентовые доспехи Геннадия Кузьмича. Перед глазами стояло серое осунувшееся лицо бравого бронеподполковника, обращенное в тяжелое небо. Туда, где уже суетилась принимающая души сторона.


— Земля ему пухом, — пробормотал я и выпил. И Саня понимающе промолчал. Одиночество и ненужность — тяжкий крест и несущие его почти святые. Да и кто кому нужен из всех тех, что снуют за нашими синими воротами из водопроводных труб? Никто и никому. Судьбы сталкивают их и разводят как шары в бильярде, а тех, кто падает в лузы, списывают нам, под тщательный надзор главного врача Марка Моисеевича Фридмана.


Тот, кстати, уехал в конце декабря, зализывать душевные раны, оставленные исчезновением недельного запаса продуктов, разрушенной столовой и последовавшим за этими событиями грандиозным скандалом. Тогда прибывшая из Горздравнадзора комиссия обнаружила, что и шифер с крыши нашей больницы исчез. А вместо него на стропила набиты неликвиды винилискожи.


— Как же так?! — поражался председатель комиссии.


— Так вот. Невероятный случай! — отвечал удивленный Марк Моисеевич и разводил руками. А потом долго и визгливо отчитывал Германа Сергеевича Горошко, местного карбонария, отиравшегося в коридоре. Тот суетился близ начальственных лиц с очередной помятой кляузой.


— Сгною! — заявлял в подслеповатые и бессмысленные глаза тишайший психиатр. — Вы у меня, голубчик, под себя ходить будете!


— Сам — голубчик! — огрызался гражданин Горошко поправляя очки, но манеру ходить, тем не менее сменил на осторожную. И до самого отъезда доктора Фридмана, передвигался крабиком, отчего смахивал на несуразного полосатого нинзю в пижаме, из которой торчали худые ноги и руки.


— А Прохор опять на Германа Сергеича кричал, он на него в ЖЭК написал, — доложила бабка.


Я вздохнул. А Саня заворковал, разглядывая свои устрашающие и неизменные базальтобетонные кеды, придвинутые для сушки к теплой печке. К источающему ими смраду, ни одно живое существо привыкнуть не могло ни при каких обстоятельствах. Я всегда подозревал, что эта обувь, произведенная трудолюбивыми армянами на Ереванской обувной фабрике имени Коминтерна, вызывала мутации у некоторых менее стойких видов жизни. Таких как тараканы, например.


— А что написал? — Саня отвлекся от разглядывания своих непременных спутников. Те, чувствуя расположение владельца, смердели сильнее. Такие два преданных друга, вроде собак, виляющих хвостом.


— Чой-то написал, — доложила бабка, — а ему говорит: Вы, Прохор, сволочь и выжига, я плюю на ваши ноги, говорит.


Показав, как именно плюют на ноги оппоненту, она ухватила со стола кусок колбасы.


Время плавно летело за январские горизонты, не задерживаясь в черных ветках сирени. Этого времени, может статься, кому-то не хватало. А у нас его было навалом. И мы пили, то ли провожая ушедший год, то ли — встречая новый. Застряв между этими событиями, томились, ожидая первой звезды и пополнения в яслях, которое все никак не случалось. Спасать нас от мерзости окружающего никто не спешил и предоставленные сами себе мы как любые заблудшие души славно проводили время.


И даже звяканье, именно то звяканье, говорившее, что у образовавшегося на пороге доброго самаритянина, тоже заблудшая душа и два мерзавчика табуретовки за пазухой, не вывело нас из того умиротворенного состояния — ожидания чего-то светлого. Потому что мы считали, что если уж и быть праведником, то следует быть им до конца. Замалчивая обиды на оторванные пуговицы и раздавленный на чистом покрывале баночный помидор. А по большому счету вся эта чепуха, происходящая от большой тоски, ей же, этой вожделенной тоской, упакованной в бутылки с зеленой этикеткой, и лечилась. Такой вот круговорот тоски в природе.


— Добрый вечер, Прохор, — приветствовал я гостя. А Прохор — хам, мерзавец и негодяй мирно кивнул. Как и было положено в этот вечер всепрощения, бородатый санитар являл собой пример полнейшего гуманизма и спокойствия.


— Ужинаете? — констатировал он очевидный факт. И не дожидаясь ответа, выкатил на стол принесенные дары. Прибавив к великолепию устроенного нами Лукулловского пира самодельное спиртное и плавленый сырок, в который тут же вцепилась тщедушная Агаповна.


— С Рождеством! — оповестил нас пришелец, и принял первую рюмку, закусив хлебом.


— Обижал тебя Герман, Проша? — поинтересовалась еще не остывшей темой бабка.


— Гугугу, — загудел основательный Прохор. — Бумагу в ЖЭК настрочил. Пишет, что я жулик. И еще, что копию президенту направил, а то эффекту не будет.


— Какому президенту? — уточнил Сашка.


— Какому, какому… Американскому. Говорит, нашему не доверяет уже, после провала национальных проектов, — донес собеседник и в голосе его прорезалось злорадство, — Пижаму теперь к следующему году получит. Уж я ему запакую и распишусь.


Он торжественно глянул на меня, восторгаясь самой возможностью столь тонкой интриги, а я проглотил водку и посмотрел в серое окно. Где-то там, в накатывающей на планету тьме бродил мстительный, как апач, Герман Сергеевич, облагодетельствованный короткой пижамой и матрасом, бывшим предметом гордости многих поколений энурезников. И все было не так, все как-то было несправедливо в нашей резервации. До того несправедливо, что я даже пожалел старика, нервно сжимающего выбивалку для ковров и томик Ахматовой. Но думать об этом мне было лень. Пусть бродит, заглядывая в окна желтых палат в поисках противника. Пусть пугает временных обитателей нашей вселенной очками на изоленте и кустистыми бровями. Пусть.


И сонное время, как и любое время ожидания, складываясь медовыми волнами, застыло вокруг. В нем как мухи тонули наши разговоры о том, об этом. О Вене Чурове из шестой палаты, близком к прорыву в физике. Об отважном Марке Моисеевиче, путешествующем по внешнему миру. О Вере Палне, торжественно бродившей под небом Ампурии. И о мировом гуманизме, за который отчаявшиеся правдолюбцы складывали головы, смонтированные создателем между покатых плеч. Кстати, об этом эфемерном предмете, обычно немногословный Прохор произнес пламенную речь, суть которой сводилась к тому, что среди всех гуманистов, самые гуманисты — это санитары. Поэтому зарплату нужно поднять в пять раз, матрасы должны таскать сами больные, а гражданина Горошко так и вообще следует выгнать на мороз, записав ему в историю болезни — симулянт.


— Я ему самолично выпишу! — бушевал упитанный санитар и плевался огуречными крошками на ослепительную бороду. А потом завернул про любовь, потому что любовь, по его мнению, это красиво.


— Возьми Арнольда. Он кто у нас? Санитар, — поведал он между пятой и шестой рюмкой, — и потому не может без любви!


Саня с интересом, слушавший его предложил выпить полифонически, совместив воду с маслом, то есть — санитаров и любовь. И Прохор, уважавший вычурные определения немедленно согласился, разлив всем пьющим собственную табуретовку, наполнившую комнату запахом ацетона.


— За любовь! — провозгласил он сквозь ацетонные пары.


— Любовь — это Господь, — вставила Агаповна и потрясла огрызком плавленого сырка.


Тут Прохор заспорил. И не то, чтобы он был сильно против, но как любой уважающий себя гуманист, по любому случаю имел свое мнение.


— Темнота ты деревенская, Агаповна. Ото одно, а ото другое, — он повозил по скатерти толстыми пальцами, изображая схему «ото» и «другое». Та получилась сложная, ибо проходила через банку с Саниными огурцами, чтобы затем, пропетляв, упереться в бутылку осетинской водки «Восторг».


— Брехня, — упорствовала мракобесная бабка.


— Ничего не брехня, — смиренно откликнулся Прохор и принялся длинно и нелогично доказывать твердую связь любви и санитаров. Для объяснений он использовал уже представленную схему, и единственным отличием от предыдущих выкладок было то, что уперевшись очередной раз в сиротливый сосуд, он налил себе рюмочку, чем закрепил сказанное ранее.