Так они спорили, выплывая из желтых сорокасвечовых теней, а небо, невидимое за серым потолком наливалось темным, обещая долгожданные звезды. Я прикрыл глаза и тут же открыл их, потому что этим долгим вечером походы в гости все никак не заканчивались. И снулые окна моей сторожки манили путников как фата-моргана в пустыне. Дверь хлопнула, и из сумерек, вступавших в полную силу, сгустился виновник торжества, санитар Арнольд.
На лице его, как и объявил Прохор, пускала метастазы любовь, а в руках худой как швабра пришелец крепко удерживал неожиданные трофеи: два непарных комнатных тапка, зловонием соперничавших с Саниными кедами и женскую комбинацию, кокетливо извивающуюся в такт нервным движениям.
— Вот, — коротко бросил он и уселся на стул, показав следы сокрушительных повреждений на длинной голове. Глаза Арнольда поблескивали под откормленными мешочками, являя четкие улики, говорившие о разбитом сердце и крахе всех надежд. Голос срывался. И виной этому обстоятельству, впрочем, как и всему прочему, что случается в нашей радостной жизни, была жадность.
Нет, то была не обычная жадность, когда выбираешь между суповым набором из костей археоптерикса и мешком крупы. И не та, когда на повестке или вино, приют последних аристократов духа. Или водка, живительная влага люмпен-философов. Нет! Это была алчность, возведенная в превосходную степень скопидомства и прижимистости. Когда в кармане живет Вселенная, а в душе пустота. А ведь на весах с одной стороны были жалкие тридцать копеек, а с другой — страсть. Да-да, большая, тысячеградусная, пламенеющая мартеном. Выжигающая все вокруг и сыплющая миллиардами искр.
Осенняя любовь к кукле с фарфоровым личиком, эффектными ногами идеальной кривизны, оснащенной удобным в быту низким центром тяжести. И еще сволочью мужем. Хотя по большому счету и не приглядываясь, все мужья сволочи и проходимцы. Порода обязывает. Или страдания. А может еще и синеватые чернила в паспорте.
Хотя, черт с ними с чернилами и ежевечерним борщом, муж Натальи Николавны, а именно так ее звали, был негодяй в бесконечной степени. Потому как, если обычные мужья отбывают по делам на два дня, то это означает лишь то, что они уезжают на два дня в командировку. Либо говорят, что уезжают, а сами используют свободное время в силу своего развития и потребностей.
Но законный супруг поздней кривоногой любви санитара Арнольда, словно отставший от общей массы переселенцев Моисея еврей, пошел своим путем. И первое, что сделал, когда закрыл за собой дверь — оглушительно напился в известном всему поселку «Катяшке». Именно в этом культовом заведении на сорок рублей можно было устроить праздник, юбилей и прочие похороны. А за пятьдесят, сам Сатана уделал бы штаны.
На сладкое у коварного супруга была незапланированная ночь в обезьяннике. Не самое удобное времяпрепровождение для солидного человека. Но если ты с просвистом в голове, то и из пятен Роршаха легко сможешь соорудить автомат Калашникова и кофеварку.
— Санитары — это любовь! — прервал повесть отпетый гуманист Прохор и пронзительно посмотрел на сосредоточенную Агаповну. К этому моменту он был уже омерзительно пьян и балансировал на грани того состояния, обозначавшего конец философии и начало самых веселых дел, вспомнить которые на утро было невозможно.
— Господь — это любовь! — смиренно, но твердо ответила бабка.
— Дура, — плюнул бородатый самаритянин и забулькал стопкой.
А Арнольд продолжил. И из рассказанного далее стало понятно, что, несмотря на все эти плевки и общее отсутствие доброты, уже к вечеру следующего дня заблудший был выпущен Христа ради и по случаю великого праздника. И, как всегда, водилось испокон веку в этой дикой стране, немалая радость одних приносила неудобства и огорчения прочим. Народу в государстве было много, и у каждого находился повод. Потому что, если у одних за душой была любовь, то у других имелось тридцать копеек с пачки мыла.
Тридцать копеек в принципе мелочь, но неприятностей и потерь доставляли много. Взять хотя бы запах от дарового по сути своей продукта. Запах этот был выше всякого милосердия. И будил мрачные прогнозы. Арнольд лежал под видавшей виды супружеской кроватью четы Натальниколаичей, и нехорошо выражался в адрес штандартенфюрера министерства социального развития и здравоохранения доктора Фридмана.
— Лежу, а дышать не могу, прет из меня дух этот. Я ж помылся как раз то. В среду… — пояснил тощий санитар, глядя в сочувственные глаза бабки Агаповны. Та любовных утрат не имела, но как любая женщина к дарам Венеры и Амура относилась серьезно.
— Ты бы затаился, Родя, — посоветовала она.
— Так и так в себя дышал и даже хуже… — сокрушенно поведал Арнольд и продолжил в том ключе, что если на нижних этажах любовного гнездышка царило уныние и печали, то вверху происходил Марди Гра в честь воссоединения любящих сердец. И чувства эти начавшись, из определенного смущения обстоятельствами, с объятий не взатяг. Постепенно превратились во взрослый карнавал. Карнавал, подогретый, о чем особенно сожалел обладатель разбитого сердца, принесенной им бутылкой роскошного шампанского.
Следуя общим для всех измерений нашего цветного мира законам физики, любое движение матраса — ветерана многих битв, приводило к вытеснению небольшого объема воздуха из — под кровати. Воздуха, уже обогащенного меланхолией работника здравоохранения Арнольда и щедрым даром доктора Фридмана — тяжким амбре мегавыгодного мыла. И в определенный момент была достигнута критическая концентрация продуктов полураспада, после которой жизни троих обитателей квартиры на улице маршала Ворошилова, двух постоянных и одного временного, оказались под угрозой.
Началом конца было появление в проеме между дном кровати и полом перевернутой и от этого казавшейся Арнольду еще более безобразной головы блудного супруга.
— Кто вы, таинственный незнакомец? — произнесла возмутительная голова. — Я огорчен тем, что вы здесь находитесь!
На самом деле слова, вылетевшие изо рта пораженного Натальниколаича, были куда более энергичны и сотрясали основы ноосферы своей безыскусностью и простотой. В ответ, Арнольд выдавил из себя еще немного меланхолии и манящих запахов, на которых милейший Марк Моисеевич нагрел почти пять тысяч рублей. И праздник начался.
Как водится при самых смелых и самых веселых торжествах, квартира Натальниколаичей была быстро приведена в соответствующий ситуации вид. Стол был опрокинут и по остаткам легкого ужина, предназначенного быть прелюдией к любви, последовательно прошлись ноги всех. Противоборствующие стороны хватались за одежду и пыхтели.
— Я нанесу вам побои! — заявил уязвленный муж, разбитые сердца всегда были жестоки друг к другу. Исполняя обещанное, он оторвал Арнольду воротник рубахи и несколько раз больно приложил руками по лицу.
— Ты его убьешь! — пискнула неверная жена и забилась в другую комнату. На этом боевые действия прекратились. Как и при осаде Трои, Ахиллес навалял Гектору и ретировался.
Кратковременность, пошлое состояние Вселенной, досада истинных влюбленных, болезнь от которой когда-нибудь вымрет вся эта плесень по недоразумению, называемая человек разумный. И если древние вели войны годами, то сейчас достаточно нескольких минут, и этот факт вызывает уныние. Больше ненависти! Больше времени! Ибо истинные чувства глубоки, а для неподдельного мученичества нужны годы страданий. И их, как водится, нет. Потому как каждый желает стать героем за те подвернувшиеся по случаю несколько минут. Мгновенные герои — пластиковые солдатики ненастоящих сражений.
— Я ему в глаз попал, — объяснил тощий санитар, — а он обиделся. И в ванну убежал. А я в кухне заперся.
— Санитары — это любовь! — невпопад проревел Прохор и приобнял удрученного коллегу за плечи. — А мыло у Марка — говно!
— Иди ты… Дай послушать, — махнула на него Агаповна. — И что дальше-то, Родик?
— Вот, — кратко произнес собеседник и выложил на стол банку красной икры. — В холодильнике была. А я через окно вылез.
Так все случается и бродит в этом мире, горы сыплются в пыль, моря высыхают. И на весах лежат совершенно несовместимые вещи. Рождество, банки с икрой и краденые огурцы. Мы стояли, и смотрели на проклюнувшиеся чистые звезды, каждый выбирал себе ту, которая, по его мнению, была первой.
— Синенькая, — сказала бабка Агаповна.
— Темнота! — ответил качающийся Прохор и тыкал толстым пальцем. — Вона там она.
— Синенькая! — упорствовала дикая бабка.
Всепрощение и Рождество совсем не укладывались в общую мрачную картину мира. Гуманизм был нам чужд, и плевать в ближнего своего всегда было национальным видом спорта, где достигшие высоких результатов плевали уже не в бок, а сверху вниз. Тем не менее, мы стояли и ждали чуда. Того чуда, которое непременно должно было спасти нас. Спасти или хотя бы сделать героями.
Такими, что каждый мыслил о том небольшом букетике гвоздик, который подрастающие вокруг маленькие герои положат нам под ноги. И замрут в бессмысленном молчании. На гранит и непременно в целлофане с капельками воды. А потом времена повторятся, и кто-то уже совершенно чужой, но такой же ненужный будет стоять под холодными звездами, обогащая воздух запахом мыла. Истинный мученик настоящей страсти. И он непременно выберет себе ту, которая спасет.
— Санитары — это любовь, Агаповна. Пойдем, Родя, настучим этому мужу по харе, а? — предложил неуемный гуманист Прохор.
Мы с Саней молчали, потому что звезд было много и у каждого могла быть своя. Такая райская с выдержанным портвейном, мойвой и бесконечной любовью, от которой закипает вялая кровь. Мир кружился под нами, время текло, а из сиреневых зарослей за нами наблюдали горящие глаза Германа Сергеича. Он пару раз судорожно дернул головой и плотнее прижал к себе томик Ахматовой и выбивалку для ковров. Звезды его не интересовали.