Проблема, которую просто так не решить. Как и наличие денег в кассе. Фрау Шульце это наш Верден, Георг Кроль багровеет. Тянет горький дым, огорчено смотрит на белый как снег пепел.
— Сделай ему скидку, — требует он, будто это что-то решит. Словно это все поменяет. Жест отчаяния, когда все летит в тартарары. Георг Кроль и его не рожденные сыновья. Я отрицательно покачиваю головой, это я уже пробовал.
— Отрежем ей что-нибудь? — предлагает он, имея в виду нашего мясника Вацека.
— Как ты себе это представляешь? — говорю я и делаю глоток коньяка. В ответ он пожимает плечами, смотрит в беспросветную темень за витриной кнайпе. Его круглая как бильярдный шар голова отражает мягкий свет электричества.
— На фронте ты бы об этом даже не задумался, ефрейтор!
— Так точно, герр фельдмаршал! — огрызаюсь я. Кельнер неодобрительно на нас посматривает, дует в густые пшеничные усы. Мы сидим над бутылкой самого дешевого пойла уже четыре часа и больше ничего не заказали по обычной для этого времени причине: чтобы получить порцию колбасы нам придется принести пару килограммов денег. Денег, которых нет. И не будет, если мы не похороним фрау Шульце.
Его неодобрение вызывает все: наша нищета, серые солдатские куртки с темными пятнами на месте петлиц, гладкая голова унтер-офицера, наши разговоры. Кельнер подсчитал нас, вывел остаток, который ему совсем не нравится. Единственно, что мы можем предложить ему сейчас — это дать по роже. Ему и всем горластым патриотам, просидевшим войну в тылу. Вроде нашего школьного учителя Кремера. Жаль, что тот не дожил до нашего возвращения.
За нами не заржавеет. Нами движет усталость и глупая жажда справедливости. В наших сердцах сигарный пепел, а в глазах черт знает что. Это пугает всех. Верден сделал нас всех больными, снаружи мы вроде бы люди, а внутри… Внутри мы никто.
— Возьмем Фердинанда и наколотим по кругу досок, — наконец предлагает Кроль. Фердинанд — самая большая ценность его похоронной конторы. Тщательно лелеемая. Красное дерево, медные блестящие ручки, грязный красный бархат. Все это торчит в пыльной витрине, привлекая покупателей.
— Положим ее на бок? — осведомляюсь я издевательским голосом полным надежды. Смех так и рвется наружу.
— Старуху? — зачем-то уточняет Георг и вытирает голову платком. От отчаяния он даже обдумывает мое нелепое предложение пару минут, а потом огорчено щелкает пальцами и затихает. Усатый кельнер смотрит на нас волком.
— Ее. Плашмя она не поместится, — замечаю я.
— Людвиг, ты придурок. И всегда был таким.
Я усмехаюсь. Траншеи меня никак не изменили, он это знает. Вацек за это меня недолюбливает. А может, знает про утренние упражнения жены. Как будто я виноват, что окна конторы Кроля расположены напротив его мясной лавки. Под Верденом он был другим. Серой, изможденной тенью самого себя. Все мы были тенями. Вацек, Кроль, Бодмер, заучка Геллер, Вайгль, прочие. Двадцать семь человек дрожащих от холода, страха, свистков офицеров, трещоток газовых атак.
— Когда мы вернемся, — говорит Вайгль. И шлепает по жидкой грязи в проход между проволочными. Прыгает под пулеметным огнем как заяц.
— Когда мы вернемся, — хрипит обожженными легкими Геллер.
Возвращаемся только мы трое. Два гробовщика и мясник. Два неприкаянных пьяницы и нацист.
— Бодмер, ты помнишь, что должен Геллеру пятьдесят марок? — Георг сильно пьян, он посматривает на кельнера, ему охота почесать кулаки. — Можем пропить их за упокой его души.
— Я ему сам отдам, при случае, — отвечаю я, мой товарищ хохочет. Другого ответа он не ожидал. Времена изменились, и пятидесяти марок нам не хватило бы ни на что. Даже на упокой Геллера. Хотя похороны того были бесплатны.
— Пойдем к Вацеку? — предлагает Кроль. Я неопределенно развожу руками, теперь его уже не успокоить. Мы заявимся к Вацеку и они сцепятся. За этим дело не станет, я в этом уверен. Пьяного Георга трудно остановить, тем более нацизм он на дух не переносит.
По дороге он жалуется на педерастов из крематория, на фрау Шульце, на то, что люди не хотят умирать. Хотя в этом он не прав.
Люди умирают часто, но нам это никак не помогает. Каждый мертвец каким-то невероятным образом умудряется оставить нам свои долги. Человек это бездна, в которой тонет все. В которую утекают все сбережения похоронной конторы Георга. Намного проще нам было на войне — она сама хоронила мертвых, опуская досадную случайность в виде гробов, венков и пустых речей над могилами.
Я рассматриваю облупившуюся вывеску, лежащую в груде хлама. Унтер-офицер Кроль меня теперь не слышит. И не услышит никогда. Перешагиваю кучку битого кирпича и иду вверх по разгромленной улице. Иду, не оборачиваясь на сгоревший дом мясника Вацека. Девять часов утра уже наступили, война позаботилась о своих мертвых.
Таинственное слово "педорас"
дата публикации:11.11.2022
У нее глаза цвета глубокого гранатового сиропа. Вот что ты думаешь сидя в дурацком пеньке из ватмана. Вокруг вертится настырный дух из елки, мандаринов и чего-то кислого. Потому что Новый год и по сцене бродит Дед Мороз, постоянно задевая тебя ручкой от швабры, обмотанной бинтом. У нее глаза цвета….
У нее — Катьки. Она — белочка. И сидит сейчас у окна. А ты зайчик. Мальчик- зайчик. И на голове у тебя ушки, примятые крышкой пня. Все мальчики — зайчики, все девочки белочки, думаешь ты, и понимаешь, что уже минуту, как тебе мучительно хочется в туалет. До твоего выхода еще долго, и эта мысль заставляет вспотеть. Глупо, бель, как же глупо сидеть вот так вот посреди сцены и хотеть.
Блин, вот и Ваня Горштейн. Счастливый обладатель таинственного слова «педорас». Он услышал его от папы, музыканта филармонии. Филармония, педорас — мир еще не познан в пять лет. Он удивителен, этот мир, вертит тобой и твоим восторгом. Раскрывает глаза, вырывает восхищенные ахи. Но ты уже целый зайчик и слушаешь приглушенный голос Вани. Что-то про шишки и мишки. Он не торопится, этот маленький уродец с торчащими как у бурундука зубами.
— Пхрямо мишки в лобь, — старательно излагает мальчик-бурундук.
«Погодииии-ка Ваня», — мстительно проносится в сознании. — «Я тебе устрою «прхрямо»».
От этой мысли становится легче, а родители, восседающие на детских стульчиках, жидко хлопают. Тридцатое декабря — это вам не шутки. Мандарины борются с «Абрау — Дюрсо» и «Пшеничной». Твой отец — Батя, вот так именно солидно — Батя. Тоже хлопает. Ты видишь это через щелку в пеньке. Он устал, лыс и держится бровями за воздух. Мать постоянно толкает его локтем, и Батя, повинуясь инстинктам, шлепает руками.
У нее глаза… а какие собственно глаза были у Кати? Про глубокий гранатовый сироп — это ты придумал позже… много позже. Лет в семнадцать. Тоже под Новый год, расцвеченный неизбежными шампанским и смолой. Воспоминания в семнадцать лет — звучит глупо. Но про нее, только так. Она не пришла в школу в один из февральских дней в четвертом классе. Не пришла и все. И на второй, третий …сколько было таких дней? Через пару месяцев ты жевал печенье «Спорт», принесенное ее заплаканной мамой. Кати уже нет. И все. Точка.
Но это потом, когда ты будешь уже старый, получишь паспорт и уйдешь в армию, а сейчас в туалет хочется ультимативно. Взрывоопасно прямо таки. На что в твоей голове мелькает совершенно безумная мысль наделать прямо в этом пеньке, сладко пахнущем заправленными одеколоном «Саша» фломастерами. От нее становится стыдно, и ты потеешь еще больше. Спектакль. такль. акль — отвратное слово. Ненавидишь его с каждой секундой все сильнее. Сколько там мышц в заду? Девять — ты уверен, потому что умеешь считать только до девяти. Девять, для тебя это очень много. После этой цифры идет округлый взмах руками и вытаращенные глаза. Вот сколько бывает! Много — многостей.
Что там белочки? Мороз снежкомукутывал? Катины ноги с поджившими царапинами. Ты хочешь быть с ней. Такие вот, мальчик — зайчик и девочка — белочка. И гормоны тут пока не причем. И ничего тут не причем, потому как ты стесняешься. Просто смотришь на мосластые ноги. И ничего не знаешь. Даже то — нравятся тебе эти ноги или нет. Пока не знаешь и не узнаешь никогда. Потому что будет: печенье «Спорт», заплаканная мама и мысли про глубокий гранатовый сироп.
А Ваня, тварь, отхватил грузовик с желтым кузовом! Представляете!? Дед Мороз — ты этот…как его? Чего сильно хотелось, кроме как в туалет, так вот такой вот грузовик. Батя сказал, купит. Батя не обманывает. Вон он обнимает красную от возмущения маму. Ему весело. А тебе, почему-то не очень. Хочется встать. Разодрать вот этот вот насквозь фальшивый пенек и злорадно взорваться. Так чтоб со звуком. Чтобы Ваня Горштейн залез под стул и скулил. А потом отобрать у него этот дареный грузовик, выдрать у него колеса и вручить назад. Хотя, зачем тебе эти колеса?
— Да, насрать! — свежо оппонируешь ты сам себе. — Полезная вещь!
«Молодцы белочки!» — гудит Дед Мороз. — «Вот вам подарочки!»
Давай скорей, дед. Шевелись, блин. Счет уже на секунды идет. Пенек уже не просто пенек — это бомба. Сверхмегатонно затаившийся гандец. Тикающий такой предмет, напруженный. Смертельно опасный. Тронь его и кто ответит за последствия? А Катя получила куклу с мертвыми глазами. Наклоняясь, пластик хрипло блеет: Мхамха. На голову ее присобачено нечто. Навроде как у Калерии Валентиновны сидящей сейчас за пианино.
«Воронье гнездо», — произносит сознание голосом Бати.
«Ага», — соглашаешься ты и видишь того, скучающего на стульчике. Мамик что-то шипит ему на ухо, а Батя улыбается. И чтобы отвлечься от этого глупого похмельного Деда Мороза, неспешно вручающего подарки, ты считаешь, сколько раз тренировался называть Калерию Валентиновну — Калерией Валентиновной, выходит много — многостей. Больше чем девять.
Вот и все! Последняя белочка — толстая Ирка получает какую то фигнюшку.
«Ты себя хорошо вела, Ирочка?» — невнятно интересуется Дед Мороз, обогащая воздух сложными комбинациями водок. Ирка ведет себя хорошо. Даром, что потом, окончив школу и институт, она уедет в Англию физиком — ядерщиком. И Ваня Горштейн тоже уедет, только не в Англию. И не физиком, а вовсе музыкантом. Он напишет тебе два письма. В одном он женится, в другом — разводится. Потом исчезнет, сотрется из мыслей. Потеряется, как и его письма. От него останется только воспоминания об апельсиновых деревьях и пыльной жаре. Человек, как вино, оставляет послевкусие чего-то. Гранатового сиропа или апельсинов.