Бывало, правда, и иначе, но то были великие самоубийцы. А кто такой Журавлев?
Вспоминаю, как год назад, в холодноватый день мы стояли с ним на кладбище возле могилы жены. Справа — огромное синее поле лаванды, и сразу за ним — его бывшее садоводческое товарищество. Я уже знал тогда, что в левой стопе у него по сей день восемь осколков, в правой — четыре осколка, в левой голени — четыре осколка, в позвоночнике осколок, в руках…
— Хотите посмотреть, как меня похоронят? — Журавлев показал на могилу рядом. Я даже не понял, что это могила. Захоронение прошлогоднее, холм затоптан, зарос бурьяном, завален отбросами. Валяются дощечка с фамилией и пыльный граненый стакан. Ни имени, ни отчества.
Не знал, не ведал Иван Михайлович, что и это для него слишком большая честь — просто лечь в землю, как угодно.
Когда я приехал в Симферополь, с момента его смерти прошло более полутора месяцев. А он, Журавлев, так и не был похоронен. Сначала следователи попридержали, потом, уже несколько недель, предавали земле тех, у кого есть родственники и кого надо хоронить по ритуалу. Полтора месяца, теперь уже и больше, он лежит в морге, заваленный, как брёвнами на складе, такими же, как он, безродными, на которых пока не хватает ни досок, ни кумача.
Как сказал Христос, шедший на распятие: Не плачьте обо мне. Но плачьте о себе и о детях ваших.
Симферополь. Гостиница «Украина». Журавлев сидит рядом, в номере. «Я знаю, вы не возьмете, но все-таки… — он неловко лезет в старенький портфель и достает банку с вареньем. — Это еще жена готовила, осталось. Очень прошу». Я знаю, что его нельзя обижать, но и взять нельзя. Завтра придет могучая, мстительная стая, и эта банка будет мешать мне.
Глаза у Журавлева под очками большие и виноватые. Он еще более неловко засовывает банку обратно в портфель, быстро прощается и уходит.
Через секунду хлынул ливень. Хочу окликнуть Журавлева, чтобы задержался и переждал. Но через окно вижу, как он, уже весь мокрый, пересекает большой гостиничный двор, сутулясь, неуклюже опираясь на палочку, быстро скрывается за углом.
Я еще не знаю, что вижу его последний раз.
1990 г.
После анонимки
Действенность публикации, за которую борется любая газета,— понятие относительное. Одно дело — борьба против фактов. Другое — против явлений, и третье — против системы. Последнее занятие для газетчика — почти безнадёжное, раскачиваем ее, систему, не более. А она — как Ванька-Встанька.
Кажется, теперь наконец-то начинает что-то меняться. Но для этого понадобилась кровь.
Выговоры, благодарности. Кого — сняли, кого — восстановили. Кого — к суду, кого — на свободу. Действенность газетных публикаций в привычном понимании опрощена до финала русских сказок: зло наказано, добродетель торжествует. Но между этими наглядными крайностями целый мир. Есть поражения и победы, может быть, главные — внутри человека, невидимые миру. Разочарования, надежды, вера.
«Известия» спасли человеку жизнь. Эту действенность как измерить?
«Пишет вам из далекого Владивостока Комарова Галина Леонтьевна, я содержалась под стражей во Владивостокской и Уссурийской тюрьмах 18 месяцев. Я решила покончить с собой… Сокамерники вынули меня ночью из петли. Я бы все равно ушла из жизни, но на глаза мне попались «Известия» — статья «После анонимки». Я поняла — с Озерчуком можно бороться».
Озерчук… Фамилия этого следователя редакции более чем знакома.
Пришлось снова лететь во Владивосток.
Вот что рассказала Галина Леонтьевна Комарова:
— 20 августа 1984 года открывается дверь — из ОБХСС. Всю квартиру перевернули, все забрали, описали… Меня увезли, посадили в камеру-клоповник, тут же, в УВД. Я три дня ничего не говорила, плакала, отправили меня этапом в Уссурийскую тюрьму. Обвиняли, что дала завскладом тысячу рублей, чтоб списали 30 тонн арбузов. Что украла 500 кг яблок. Я была весовщицей на складе. У меня и ишемическая болезнь, и давление, и почки. А в камере — около тридцати человек, все курят, я задыхаюсь. Допрашивала Умарова. Перед тем как она приезжала в Уссурийск, меня переводили в «стаканчик» — маленькая цементная камера, сесть нельзя, и я стояла по нескольку часов. Хотели сломать. Приезжает: «Какая хоть недостача, скажите?» — «Миллион». Меня гоняли по камерам. Я прошла 29 камер. 3 месяца жила в страшной одиночке вместе с огромной крысой. Звали Лариска, известная была, там же, в камере, она, крыса, и родила.
…В ту ночь я переоделась во все чистое, написала предсмертную записку сестре: «Забери отсюда, похорони возле отца. Не переодевайте меня, я чистая». Было два часа ночи… Если б не девушка одна, она перед этим долго читала… Меня из петли — в больницу, тюремный врач кричал, как фашист, и Умарова кричала. Тут мне и попалась статья — «После анонимки». Я решила бороться. Ведь Озерчук жаждал моей смерти, меня никто в этом не переубедит. Умерла бы — и все на меня списали. Он уже знал, что все у него рушится, и меня вызвал: «Вот мой партбилет, я клянусь, что выпущу вас по амнистии, она скоро будет, только признайтесь по одному эпизоду — по 1.000 рублям». — «Нет, не давала и не брала». — «Ну и подыхай в тюрьме». Я объявила голодовку. Как тень была, все пугались. Вся камера кричала: «Заберите, она же здесь умрет». Вот тогда меня и выпустили. 28 ноября. Муж уже болел тяжело — гангрена. Он плакал: «Галя, прости, солгал без тебя, что жил с тобой раздельно. Умарова сказала, что тебе 15 лет дадут, и соседи подсказали… чтоб имущество сохранить. Я не хотел, чтоб ты из тюрьмы пришла раздетая… Прости».
Он работал шофером, возил первых секретарей крайкома партии, три поколения — Чернышева, Ломакина и немного Гагарова. Они менялись, а он оставался, все его ценили.
Я, конечно, оплошала… Умарова меня пригласила, и я не удержалась, зашла к Озерчуку. Он вдвоём с кем-то сидел. «Вот видите, — говорю,— вы обещали, что подохну в тюрьме, а я жива и на свободе». Он глянул на меня и сказал: «Ты, сука, будешь опять там». Да, так и сказал, почему вы мне не верите? Я успела мужа в железнодорожную больницу определить, сама легла — в городскую. 1 апреля, когда «воронок» подъехал, у меня давление было 210. Когда меня уводили из палаты, я цеплялась за кровати, за все… По дороге в тюрьму я уговорила милиционера заехать к Леониду Ивановичу. Проститься. Только вы, говорю, спрячьтесь, со мной в больницу не заходите, я не убегу. Зашла: «Леня, я еще в больнице, навещать тебя не могу». — «Меня хотят завтра выписать, — отвечает, — потому что я безнадёжный. Если я, Галя, потеряю сознание, ты не давай согласия, чтоб ногу отрезали».
Как же я просила 1-го секретаря крайкома, писала, чтобы меня под подписку выпустили с мужем последние дни побыть! И муж просил, звонил. Ни-кто, ни-че-го. Тут еще Умарова всем говорила, что с мужем я всех обманываю, что Леонид Иванович всех нас переживет. И вот в день суда в зал вбежала невестка и крикнула: «Леонид Иванович умер». И я закричала, чтоб отпустили под конвоем мужа похоронить. Потом ничего не помню. Суд прервали…
Зав. складом Чернякова сказала в прокуратуре: «Отпустите вы ее хоть на похороны. Она не виновата, я ее оговорила». Она потом извинялась передо мной и рассказывала, как Озерчук выписывал фамилии и диктовал ей, на кого что говорить… Озерчука, когда дело стало разваливаться, успели отстранить. Опять спасли. Но он все равно появлялся…
Неужели «опять спасли»?
Дотошный читатель, может быть, вспомнит этот заголовок. Очерк с таким названием был опубликован осенью 1985 года в «Известиях» № 291. Суть. В Приморском крае отстающий Шумнинский леспромхоз возглавил новый директор — молодой Павел Нефедов. Леспромхоз вышел в передовые, директора наградили орденом Трудового Красного Знамени, избрали депутатом райсовета. Однако по анонимке районный прокурор И. Синегубов назначил ревизию. А потом возбудил против Нефедова уголовное дело, которое поручили вести старшему следователю краевой прокуратуры С. Озерчуку.
Следствие длилось семь с половиной лет. Уголовное дело составило 48 томов. Около девяти месяцев заседали два суда. Работа следователей, экспертов-ревизоров, судей, вызовы свидетелей — все это обошлось государству в 43.000 рублей. Наконец, по два года и семь месяцев провели в тюрьме реабилитированные впоследствии директор леспромхоза П. Нефедов и главный инженер М. Хомченко… 400 томов первичных документов, подтверждавших их невиновность, собранных по крупицам и самим П. Нефедовым, и адвокатом В. Любарским, и мастерами лесоучастков, один из работников прокуратуры сдал… в макулатуру. В обмен на остросюжетные романы.
История беспримерная. Редакция получила около 2.500 читательских откликов. Военный летчик майор Ю. Федоров прислал в «Известия» перевод — 1.000 рублей. «Убедительно прошу вас,— писал он,— перевести эти деньги Павлу Александровичу Нефедову. Если ему неудобно, пусть возьмет хотя бы в долг на любой срок».
Читатели беспокоились о Нефедове, государство — об Озерчуке.
В редакцию явилась делегация руководства Прокуратуры СССР во главе с тогдашним первым заместителем Генерального прокурора Н. Баженовым. В течение трех с половиной часов высокие представители защищали главного виновника. Гости показывали хвалебные письма в адрес Озерчука, шантажировали якобы неизвестными «Известиям» разоблачительными документами, угрожали заново возбудить против Нефедова уголовное дело, настаивая на том, что Нефедов — преступник, просто следствие не сумело доказать его виновность.
Главный редактор «Известий», в ту пору И. Лаптев, уведомил тогдашнего Генерального прокурора А. Рекункова: официальный ответ Прокуратуры Союза публикуем со своим комментарием. Буквально через два часа Прокуратура СССР за тем же исходящим номером и за подписью того же Н. Баженова доставила с нарочным другой ответ, в котором выступление газеты было признано правильным!