Поездка в Австрию
Природа щедро одарила эту маленькую страну в самом центре Европы. Ей во многом обязана Австрия тем, что на семь с половиной миллионов жителей страны сюда приезжает 35 миллионов туристов в год, почти пять туристов на каждого жителя. Это больше, чем во Франции, в Италии, Швейцарии. Австрия — первая туристическая страна Европы. Туризм — одна из самых доходных статей в государственном бюджете. Им занимается специальное министерство.
…Вена. Город великого Иоганна Штрауса. Колыбель классической оперетты и венского вальса. Отсюда, из Вены, начали они триумфальное шествие по всему миру… Здесь, в этом городе, шестилетний чудо-ребёнок Моцарт давал первые концерты… Здесь жил и работал Стефан Цвейг.
В этом городе в любой сезон полно событий. В марте и сентябре — международные ярмарки. Июнь — месяц роз. С июня и по август проходят венские фестивальные недели. Осенью начинается театральный сезон. С декабря по февраль проводятся балы, карнавальные вечера и маскарады. В течение всего года в Вене организуются международные конгрессы и съезды, художественные выставки, спортивные соревнования, демонстрации мод. В Вене — всегда сезон. Для туристов.
Зарубежных гостей днём на улицах города больше, чем местных жителей. Туристы в любое время года наводняют Вену.
Неотъемлемая часть городского пейзажа — обилие рекламы. Ею заполнены ослепительные витрины магазинов. Чего только не делается, чтобы привлечь внимание прохожих. На одной витрине магазина — ржавый, старый, грязный хомут облеплен сверкающими лаком, модными дамскими туфельками. На соседней витрине — старый бочонок, набитый соломой. К стенкам его тоже приклеились туфли. Очевидно, на таком скудном фоне дамская обувь выглядит изящнее. Во всяком случае прохожие останавливаются, с интересом смотрят.
Продаются в магазинах землеройные машины, тракторы. Они уместились за огромными стёклами витрин.
Конкуренция приводит к дикой пляске цен. Одинаковые товары в разных магазинах стоят по-разному. Во многих магазинах можно торговаться, как у нас, скажем, на базаре.
Главную конкуренцию всем составляют ларьки и лавки «братьев-разбойников» на одной из окраин Вены.
«Братья-разбойники» — так окрестили местные жители этот сброд людей различных наций и возрастов, бросивших свою родину и устроившихся здесь на теплом, но довольно скользком месте. «Братья» подкупили и споили всю полицию на границе с Италией и контрабандным путём ввозят оттуда товары. Здесь, на одной из окраин Вены, они заняли несколько кварталов, в полуподвальных помещениях открыли свои лавочки и продают в них контрабандные товары вдвое дешевле, чем во всех других государственных и частных магазинах. Полиция пыталась бороться с ними, но безуспешно. Сейчас эти магазины существуют уже почти на легальном положении. Правда, венцы говорят, что в этих магазинах могут подсунуть недоброкачественную вещь. Но кто же не рискует, покупая товар в любом другом частном магазине. Среди этих отщепенцев немало русских белогвардейцев. Старухи и старики, покинувшие родину юнцами сразу же после революции, ещё помнят русский язык, но они совсем ничего не слышали о нашей стране за последние 45 лет. Люди без родины доживают чужую жизнь.
Гостиница наша расположена в знаменитом Венском лесу. Выстроенная по самому последнему слову техники и моды — высокая, лёгкая, воздушная, она может показаться, на первый взгляд, комфортабельной. Но это только на первый взгляд. Комнаты здесь в основном на восемь человек. Койки в два этажа. В Австрии очень плохо с жилплощадью, приходится экономить каждый квадратный метр. Как мы узнали позже, двухэтажными кроватями заполнены почти все гостиницы в стране. «Почти», потому что есть в некоторых отелях номера «люкс». Но стоят они 200 — 300 шиллингов. Рабочий должен работать четыре-пять дней, чтобы переночевать в такой гостинице.
Внизу, в вестибюле гостиницы, всегда народ. Прохаживаются в ковбойских брюках молодые скауты с кинжалами на боку, гуляют большебородые парни в коротких, выше колен, шортах, покачиваясь в низких, лёгких креслах, дымят сигаретами элегантные дамы…
В нашей комнате и в других соседних номерах живут французы, западные немцы, итальянцы, югославы.
Каждый раз, когда мы поздно вечером возвращаемся в гостиницу, нас окружают со всех сторон. Особый интерес к нам проявляют ребята из ФРГ. Многие из них сначала не верили, что мы из Советского Союза. Некоторые из нашей группы довольно свободно говорили по-немецки, и это их смутило.
— Не может быть. В СССР немецкий не учат.
Молодой парнишка лет 17 с откровенной опаской смотрит на наших ребят. Он читал много страшного о коммунистах и впервые в жизни видит живых коммунистов.
Другой молодой парень окончил школу, собирается поступать в институт. Он вообще не прочитал ещё ни одной книжки об СССР и не знает о нас ничего. Спрашиваем:
— Кого из советских писателей или поэтов знаете?
— Пастернака.
— А ещё?
— Больше никого.
В свою очередь парень спрашивает:
— Разрешают ли вам танцевать рок-н-ролл, твист?
— У нас молодёжь сама выбирает танцы по своему вкусу. Эти танцы не привились у нас.
— Почему вы, русские, совсем не приезжаете к нам, в ФРГ?
Мы рассказали, что одновременно с нами уехала из Москвы и другая группа — в ФРГ. И до этого ездили, и на будущий год запланировано немало поездок в Западную Германию. А вот их, западных немцев, у нас редко встретишь. Если бы приехали, посмотрели, как мы живём — вопросов было бы наполовину меньше.
— От нас к вам в Советский Союз далеко ехать.
— А нам разве ближе до вас?
— Ближе. У вас часть расходов государство оплачивает, а нам вся поездка за свой счёт. Дорого.
Со многими людьми приходилось нам встречаться, многое удивляло. Старый австрийский рабочий-сварщик рассказывал:
— Советских писателей мы не знаем и не имеем возможности узнать, у нас переведены только Дудницев и Пастернак. Мы не можем ознакомиться даже с трудами классиков марксизма.
Потом наш собеседник рассказывал о том, что нынешняя австрийская молодёжь ничем не интересуется: ни наукой, ни искусством! Танцы и мечта о собственной машине — предел всех желаний.
В правдивости этих слов нам, советским туристам, пришлось убеждаться много раз.
В городе Линце мы разговаривали с тремя молодыми девушками-продавщицами. Протянули им значки с изображением Германа Титова.
— Узнаете, кто это?
— Нет.
— Титов, Ти-тов.
— А-а, Тито, Тито… Югославия.
— Да нет же, нет. Космонавт… О Валентине Терешковой слышали?
— Нет, не слышали, не знаем. А зато вы не знаете новый танец-модерн, новей твиста, — парировали они.
Эти девушки — не исключение. Молодёжь плохо знает даже своих выдающихся земляков, не интересуется культурной жизнью своей страны. На встрече с членами Союза свободной австрийской молодёжи в городе Кладенфурте зашла речь о театре.
— Театром мы не интересуемся. Современные пьесы нам не нравятся, а старые показывают не так, как надо.
Мы рассказали ребятам, что вот буквально позавчера слушали в Венском театре оперу Рихарда Штрауса «Кавалер роз». Нам понравилось.
— Что ж, может быть. Мы плохо знаем своих артистов, режиссёров. К нам приезжают туристы из многих стран, и они о наших выдающихся земляках знают больше, чем мы сами.
Интересная встреча произошла в городе Зальцбурге. Мы сидели во дворе гостиницы, отдыхали. Из соседнего дома выбежали две девчушки. Они молча, с каким-то испугом смотрели на нас. Кто-то из наших ребят протянул им открытки с портретами Гагарина и Терешковой. Девочки молча взяли открытки и ушли. Вслед за ними вышел из того же подъезда старик в тирольской шляпе, с длинной трубкой в зубах. Он подошёл к нам.
— Подарите, пожалуйста, мне такие же открытки. Девчонки ведь ничего ещё не понимают, маленькие. А я буду беречь.
Мы подписали: «От русских друзей», и все расписались.
Старик полез за деньгами.
— Что вы, что вы! — остановили мы его.
— Правда ли, что Валентина Терешкова стала миллионером?
— Глупость. Кто вам об этом сказал?
— Писали немецкие газеты. Если это неправда, то почему у вас столько желающих полететь в космос?
Мы объяснили, что нашими людьми движет чувство патриотизма, гордости за успехи Родины и т. д., а деньги здесь ни при чем.
— А мы все, жители Зальцбурга, ждали, что первой полетит в космос американка.
— Почему?
— Тоже писали западногерманские газеты.
— Теперь вы видите, как они правдивы в своих предсказаниях.
— Да, врут они много. А вы Америку теперь далеко обогнали.
Мы проехали по Австрии почти 1.500 километров. Природа этой страны — яркая, броская, очень живописна.
В памяти осталось многое из природных красот Австрии. Горные перевалы с облаками и туманами далеко внизу. Водопады. Зеркальные бирюзовые озера. Ярко-зелёные альпийские луга. Остроконечные, тонкие готические церкви, как карандаши, заточенные с середины, белеют на зелёном фоне леса. Красочные средневековые замки. В окнах их светятся красные загадочные огоньки. Замки-сказки. Но добрые принцы и золушки не живут в них. А богатствами и красотами этими распоряжаются местные и иностранные владельцы. Мы проезжали мимо разработок магнезитовых руд, которые вела американская компания. Проезжали мимо бывших золотых приисков.
У одного из чистых голубых озёр наш автобус остановился, мы решили искупаться. Навстречу вышел старик, очевидно, сторож.
— Купаться нельзя, озеро частное. Ищите хозяина. Платите деньги.
Хозяина рядом не оказалось, искупаться не пришлось.
В местечке Волкеледорф автобус наш снова стал. Гид отправился платить деньги… за то, чтобы ехать дальше. Здесь начиналась одна из красивейших дорог Австрии, ведущая к Гросглекнеру. Каждый, кто едет по ней, обязан уплатить хозяину дороги 30 шиллингов. Мы уплатили 810 шиллингов за всех и двинулись дальше.
Красива Австрия, но красота её давно раскуплена, разделена. Не всякому австрийцу по карману любоваться красотой своей страны.
В городке Цель-Ам-Зей мы остановились на ночь.
— Как жизнь, как дела, дедушка? — спросили мы у старичка, сидевшего на берегу озера неподалёку от гостиницы.
— Какая там жизнь… — старик безучастно махнул рукой. — Вот там, на той стороне, — это жизнь.
На противоположной стороне озера светился разноцветными огнями курорт с мировой славой. Курорт для миллионеров.
1967 г.
Урок
Когда-то мне казалось, что так будет всю жизнь. Всю жизнь я буду бегать на переменах по партам, влюбляться и один раз в месяц выпускать школьную стенгазету.
Когда-то я тайно мечтал, как понесу Наташкин портфель до самого её дома. Но предложить свои услуги боялся, а поскольку жизнь казалась бесконечной, я все откладывал, откладывал…
Куда же теперь все это потерялось? Как-то неожиданно все оборвалось.
Это были странные годы, светлые и непонятные дни. На наших школьных вечерах распахивались окна, к тонкому запаху духов в зале примешивался свежий воздух с реки. Вечерний свет, блёстки, музыка — и Наташка в белом платье плывёт по залу. Очень слабо соображаю, как во сне, потому что, кроме неё, никого и ничего не вижу. А ей — все равно. И вдруг записка — мне. «От Наташи С.» Боже правый, от неё. Подгибаются ноги, в груди что-то тревожно тает.
«Дорогой… я люблю тебя! Ну, полюби же и ты меня сильней, чем Отелло — Джульетту…»
Вечерний свет, блёстки, музыка — все это вдруг закружило, опрокинуло и понесло куда-то. Сейчас потеряю сознание — привет всем! Даже не заметил нелепое «Отелло — Джульетту…». Смотрю счастливый на Наташку, а она и не видит меня, и не смотрит, беседует с кем-то так спокойно, будто ничего и не произошло. И ещё вдруг вижу в дальнем углу — дружок, Мишка Барабанов, искоса, хитро поглядывает в мою сторону и тужится от давящего смеха.
Только тут я понял всю гнусность подлой подделки.
— Дурак ты! — говорю я ему.
Делать мне на этом вечере больше уже нечего (необъяснимо, как будто пришёл сюда за Наташкиным признанием, я ведь и не ждал его, и ни на что не надеялся), мы вместе с трижды проклятым Мишкой одеваемся и уходим.
Мы уходим с выпускного вечера. С нашего последнего школьного вечера и не понимаем этого.
Утром я проснулся и вдруг понял, что мне некуда идти, нечего делать, и портфель в углу — больше не нужен. Почувствовал, что в комнате не хватает запаха речного воздуха и тонких духов. Стало жаль, что недогулял вчерашний вечер.
Встал, медленно побрёл в школу.
На каменных школьных ступенях, подперев ладонями голову, одиноко сидел Мишка. В школе незнакомо пахло сырыми стружками, опилками и краской. Дверь в наш класс была заперта.
То время никогда ни с чем не сравнится. Вместе с Мишкой нас исключали из школы. Потом выносили благодарность за хорошую учёбу и примерное поведение.
Сейчас Мишка — Михаил Дмитриевич. Он стал толстым и серьёзным и работает инженером на одном из крупных заводов в Новгороде. Хороший, говорят, работник, толковый.
Владька Трофимов защищает диссертацию…
Колька Яковлев — начальник лаборатории одного из научно-исследовательских институтов.
Генка Шмулев жил далеко в деревне и ходил в школу за много километров. Он окончил лесотехническую академию.
Девчонки наши стали врачами, учителями, геологами…
Сейчас мне кажется, что у нас был замечательный класс. Дело не в том, что все окончили институты и техникумы. Хотя этим можно гордиться. И дело не в том, что наш класс был очень дружным. Хотя это тоже очень важно.
Дело в том, что в нашем классе не было ни одного сплетника.
В нашем классе не было ни одного ябедника.
В нашем классе не было ни одного подхалима.
…Иногда мне очень трудно: я чувствую тоску по нашему классу, по школе. Мне нужно посидеть за партой. Мне нужны — вот так! деваться некуда! — все мои школьные учителя.
Иногда хочется пережить заново все сразу — и Наташку, и Мишку Барабанова, и последний вечер в школе. Меня преследует запах школьных вечеров, и я задыхаюсь оттого, что мне его не хватает.
Между прочим, ещё можно пережить все заново. Все сразу. И я знаю, что мне для этого нужно. Мне нужно посидеть на уроке у одной учительницы. У Зинаиды Ивановны Черновой.
У нас было много учителей. Которых мы и любили, и недолюбливали, и уважали, и к которым были просто равнодушными. Почти всех мы наделяли прозвищами, добродушными ли, ироническими или в крайнем случае называли заглазно только по имени. Не потому, что не уважали, просто, ну, интересно, наверное, было, что ли, — трудно объяснить.
Но был один человек, которого мы всегда и везде называли по имени и отчеству. Хотя внешность этого человека прямо просилась на какое-нибудь прозвище. Зинаида Ивановна была рыжая, в очках, с белёсыми ресницами. Когда она сердилась или обижалась, то очень краснела, её рыжие волосы становились почти красными, и она вся светилась. Обижалась она всегда так искренне (наклоняла голову набок, поджимала нижнюю губу и краснела), что её сразу хотелось как-то утешить.
Одно время я очень тщательно изучал её роспись в дневнике. После месяца упорных тренировок уже мог расписываться точно, как она. Копия.
На переменах я открывал дневники наших круглых отличниц и с нескрываемым наслаждением ставил им, двойки и даже единицы. Был страшно доволен (ну, нельзя же в самом деле всю жизнь получать одни пятёрки, это же, наверное, очень скучно). Я не видел потом ни объяснений, ни выяснений, ни слез. Только один раз случайно, при мне, одна из девчонок подошла к Зинаиде Ивановне и сказала:
— Вот, опять у меня двойка…
Зинаида Ивановна внимательно посмотрела на подпись:
— Да, это расписалась я.
Она открыла классный журнал и стала сверять. Потом покраснела, наклонила голову и часто заморгала белёсыми ресницами.
— Мне очень жаль, — тяжело сказала она, — да, мне очень жаль, что в нашем классе есть один бесчестный человек.
Я не сознался. Но двоек больше не ставил.
Нам было по 13 лет тогда. В 7-Б классе вместе с нами училась Маша Иванова, которой исполнилось уже 19 лет. То ли война помешала, то ли ещё что, но в общем училась она вместе с нами и училась неважно.
Однажды Зинаида Ивановна вызвала её к доске. Маша отвечала путано, сбивчиво, мучительно пытаясь «дотянуть» до спасительного звонка. Зинаида Ивановна долго её слушала, потом сказала:
— Ну, ладно, Иванова, садись. Поставлю тебе тройку.
И сразу же зазвенел звонок. Когда учительница выходила из класса, кто-то на задней парте сказал очень тихо:
— А мне за такой ответ двойка была бы…
Не знаю, слышала, ли эту реплику Зинаида Ивановна. Да это было и неважно. На этот маленький, наверное, неосознанный протест с задней парты никто из нас не обратил внимания. Потому что для нас, тринадцатилетних, Зинаида Ивановна была неприкосновенностью, настолько над нами, выше нас, что мы слепо верили ей, как, скажем, матери. Коли поставила тройку — значит так надо.
Но, видно, ошиблась учительница. Видно, не сумела объяснить собственный поступок самой себе. Себе, а не нам, несмышлёнышам, слепо ей верящим. Потому что на второй день она вошла в класс очень взволнованная. Долго молчала. Потом сказала вдруг:
— Да, седьмой «Б» класс, я виновата перед вами. Вы меня извините. Я зачёркиваю эту тройку.
Она извинилась перед нами, «семиклашками». Это был урок честности кристальной: ведь мы не перестали уважать её после поставленной «тройки», и, главное, не стали уважать её ещё больше, когда эта «тройка» была зачёркнута. Не особенно осознавая все, мы и то и другое восприняли как само собой разумеющееся и уже к следующему уроку обо всем забыли.
Уже теперь, вспоминая все это, я уверен: многому хорошему в нашем повзрослевшем потом классе мы обязаны этому человеку.
Ученики останутся благодарны своей учительнице и за то, что она очень верила в них. Уже позже, много лет спустя, некоторые учителя, скажем, удивлялись — как? Семёнов стал главным инженером завода?..
А Зинаида Ивановна не удивлялась.
Сейчас она осталась в памяти каким-то символом всей школы, вместила в себя все — и школьные вечера, и Мишку, и Наташку… Вот почему для того, чтобы пережить «школу» заново, мне нужно было посидеть на уроке именно у неё.
Когда приходили приступы горячих воспоминаний, тоски о школе, о самых светлых днях, я все надеялся, что это ещё не самое тяжёлое время, не вершина «болезни», и откладывал поездку про запас, как самое дорогое лекарство, которое может помочь только один раз. Берег.
Однажды тоска стала непонятно пронзительной. Я поехал. В дороге мысленно торопил поезд, все казалось, уж больно он медленно тащится.
А потом ступил на землю. На которой вырос.
Этот день приезда запомнился хорошо. Было 31 августа. Я обошёл все — и курортный парк, и набережную, и главные улицы. Все то же, все так же, но уже без нас. Обошёл все, но к главному, к нашей 2-й средней школе, подойти не решился. Берег. Завтра, завтра… Завтра я увижу Наташку, Мишку Барабанова, завтра буду играть в футбол и сажать деревья на пустыре за школой. И последний звонок будет завтра, и запахи той последней школьной весны. Все это рухнет на меня в один миг. Завтра, после стольких лет, все повторится в эти 45 минут школьного урока. Хорошо, что есть на свете Зинаида Ивановна.
На берегу реки, у Соборной стороны, пахнуло вечерней прохладой. Белела знакомая церковь на той стороне, мутно отражаясь в темнеющей вечерней воде. На берегу валялись опрокинутые вверх дном лодки. И тогда, и десять лет назад они вот так же сохли здесь. Все то же, все так же, — но без нас.
Кто-то окликнул меня. От соборного моста не торопясь спускалась женщина. Боже мой… Зинаида Ивановна! Этот единственный обладатель золотого ключика, который откроет дверь в страну детства! Я в двух шагах от него.
Зинаида Ивановна — все та же, только немного пополнела и волосы стали светлее. Зинаида Ивановна, Зинаида Ивановна…
— Зинаида Ивановна… — чувствую, как стучит сердце, — Зинаида Ивановна, можно я приду к вам завтра на урок?
Она до боли знакомо наклонила голову набок, покраснела, близоруко сощурилась и заморгала белёсыми ресницами.
— Ты знаешь… а у меня ведь завтра нет уроков-то.
Странно, что в первый день занятий в школе нет уроков русского языка и литературы.
— Ну, тогда послезавтра?
Она стала внимательно рассматривать церковь на том берегу, опрокинутые лодки.
— Ты знаешь… а у меня и послезавтра уроков-то не будет. Никогда, брат, больше не будет… Я ведь теперь, брат, на пенсии…
Она глубоко, прерывисто вздохнула и, все так же наклонив голову и часто моргая, смотрела куда-то сквозь церковь, лодки, сквозь них, минуя их.
Что-то оборвалось у меня внутри. Опоздал. Все потерял.
И просто так, чтобы хоть что-то сказать, спросил:
— Давно?
Как будто это имело какое-нибудь значение.
— …С завтрашнего дня… Завтра я первый раз не пойду в школу…
Имело, имело значение. Дурак я, дурак, опоздал на один школьный день. Даже нет — на один урок.
На какое-то мгновение я уцепился за мысль, что ещё не все потеряно. Если она помнит тот свой урок (интересно, помнит ли?), то мы с ней ещё можем вместе перенестись в тот добрый мир. Вспомним все, всех… Я хотел спросить её об этом, но поймал её выцветший близорукий взгляд и вдруг понял — не помнит. Наверное, нет.
И чтобы не оказаться одиноким, чтобы оставить хоть маленькую надежду на то, что доброе школьное время ещё вернётся, я не спросил её ни о чем.
…Когда ехал обратно, успокаивал себя: а почему она должна помнить? Это мы должны помнить. Это для нас урок, нам урок, а для неё это так же, как ест, пьёт, спит, проверяет тетради. Ошиблась — поправилась…
А если не помнят одноклассники… Тогда зачем была у нас в школе Зинаида Ивановна?
Каждый раз, когда мне приходится сталкиваться с пороком, с изнанкой жизни — в командировке ли, в знакомой семье, просто на улице, — я вспоминаю наш класс. В нем не было ябедников. Сплетников. Подхалимов.
Но жизнь — предлинная. Сложная. Меняются иногда взгляды, настроения, мысли, переоцениваются жизненные ценности. Нашим бывшим одноклассникам ещё расти, начальники цехов станут директорами заводов, доценты — профессорами. Станут они, наши одноклассники, артистами, художниками, бухгалтерами. У них будет много планов и цифр, начальников и подчинённых, премий и выговоров.
Помнят ли они тот урок?!
Старая Русса — Москва
1967 г.
Исповедь
Тихо-тихо. Класс работает. Класс думает. Новый учитель решил сразу же познакомиться с восьмиклассниками и раздал всем анкету. Ту самую анкету, которую предложила когда-то Карлу Марксу его дочь.
Впервые за свои 14 лет так задумались дети. Лена Лосева мучительно морщит лоб.
1.Достоинство, которое Вы больше всего цените. Выводит ломким неустоявшимся почерком. В людях: «Честность». В мужчине: «Силу, мужество». В женщине: «Гордость».
2. Недостаток, который Вы скорее всего склонны извинить. «Легкомыслие».
3.Недостаток, который внушает Вам наибольшее отвращение. «Грубость, развязность».
Странно, детский почерк выводит зрелые ответы. И ещё удивительнее, как сквозь зрелость проглядывает вдруг открыто наивное детство.
4.Ваше любимое блюдо. «Мороженое».
Мороженое для неё — блюдо.
5.Ваше представление о счастье. «Быть нужным людям».
6.Ваше представление о несчастье.
…Вот тут на секунду остановимся, подумаем. При всей неустоявшейся ещё зрелости и детской откровенности, какой ответ можно предположить? Любой, наверное. И самый серьёзный, и самый наивный…
Но только не тот, который она написала. А она все тем же детским почерком вывела:
— Война!!!
Откуда это у неё? Книги читала? Смотрела фильмы? Но этого слишком мало для того, чтобы в минуту исповеди было написано именно это слово. Она родилась через много лет после того, как отгремели бои. Война для неё — история. Что знает о ней девочка из Старой Руссы?
В 1930 году Сергей Фёдорович Мапафеевский служил в Красной Армии. Писал домой в волгоградские края: «Вступайте в колхоз всей семьёй, новую жизнь будем строить. Работать сообща лучше и жить веселее будет».
Семья — восемь душ. Вместе с другими бедняками Малафеевские вступили в колхоз одними из первых. Назывался колхоз «Победа». А потом вернулся в родное Григорово и Сергей. Стал председателем. «Победа» вышла в передовики. Направили Сергея в другой колхоз — «Красная нива». За три года поднялось и это хозяйство. Молодого коммуниста направили в следующий… Четыре колхоза поставил на ноги Сергей Фёдорович. Больше не успел: началась война.
— Ребята, пошли,— сказал он односельчанам так, будто собрались они в клуб.
И ушли на фронт.
…В Волчанске на Черниговщине Фёдор Власович Ивашко работал на текстильной фабрике. Бухгалтером. Высокий, красивый, крепкий. Дело своё знал, люди его любили. В июне 1941 года поцеловал маленькую дочь и, спрятав на широченной груди заплаканное лицо жены, пообещал:
— Все будет хорошо, Машенька. Жди меня. Жди.
И ушёл на фронт.
Суровой и горькой была та первая военная зима. Несколько раз Старая Русса переходила из рук в руки. Потом её заняли фашисты.
Немцы уже праздновали победу, но в город ворвался вдруг 114-й лыжный разведывательный батальон. Группа смельчаков совершила дерзкий рейд. Немыслимо, но дошли они до самого центра, и уже здесь, у водонапорной башни, завязался неравный кровопролитный бой. И только где-то на окраине, возле курортного парка, все затихло. 29 мужчин и одна девушка оказались в руках фашистов.
Навсегда запомнился местным жителям тот день. Неубранный снег лежал сугробами, чёрный от копоти и пороховой гари. Трещали деревья на лютом морозе. 30 советских бойцов снова, второй раз прошли через весь город. Их вели в гестапо под густым конвоем. Фашисты шли, скрючившись от мороза, в платках поверх пилоток, в плюшевых жакетах поверх шинелей, в валенках, отобранных у наших бойцов. Шагали бандиты — злые и жалкие.
Разведчики шли, несломленные и непобеждённые. Окровавленные, полураздетые, ступали они босыми ногами по ледяной дороге, по чёрному снегу и держали головы прямо и гордо.
Как заворожённые, смотрели на них старорусские женщины, дети. Смотрели с болью и отчаянием. Когда у моста колонна свернула налево, какая-то женщина в тёмном платке закричала безумно: «Ваня!!! Брат!!!».
И кинулась к шедшему впереди окровавленному пленному. Конвойный ударил её по голове автоматом, и женщина упала в снег.
Двадцать пять лет прошло с той страшной зимы. Четверть века, а Ирина Егоровна Тимофеева, теперь уже пенсионерка, так и не знает до сих пор, был ли то брат её или почудилось ей.
Четверть века прошло с тех пор, а соседка её, Евгения Александровна Ершова, теперь уже тоже пенсионерка, все плачет, когда вспоминает тот зимний день. Плачет, не успокоить её…
— Колонна оказалась в двух шагах от меня, и я увидела среди пленных красивую девушку. Совсем ещё молоденькую. У неё была сумка с красным крестом. Шла она без головного убора, а по плечам у неё распущены были темно-русые пышные косы, ниже пояса. — «Ой, косы-то!» — воскликнула я. Потом увидела, что она босая и — не могу, зарыдала я, как дитя. Девушка вдруг повернулась в мою сторону — гимнастёрка у неё изорвана и вся грудь в крови — и сказала:— «Не надо. Только не надо плакать, мама…» — и улыбнулась мне. Я ещё больше заплакала…
Когда пленных вели уже из гестапо, улицы были пусты. Немцы, угрожая расстрелом, запретили подходить даже к окнам. Но из щелей заборов, из чердачных оконцев видели люди, как уже не могла идти девушка, как под руки вели её двое бойцов. Остальные окружили её плотным кольцом, чтобы гитлеровцы не могли пристрелить. Лиц пленных уже нельзя было различить, каждое — как живая рана. Колонну повели к льнозаводу.
Что было потом? Этого никто не узнал.
Тёплым летним днём 16 августа 1944 года в освобождённой от фашистов Старой Руссе работницы льнозавода разбирали бензохранилище. Хотели оборудовать его под склад. Стены и двери оказались так зацементированы, что ни кирками, ни ломами разрушить их не удалось. Залезли на крышу.
Когда крыша рухнула, люди остолбенели — на каменном полу в конвульсивных позах лежало тридцать мёртвых…
Кто-то закричал из женщин, кто-то потерял сознание… Их мужья с фронта не вернулись, и каждую вдруг пронзило: «А может, и мой тут…».
Среди мёртвых была одна девушка с длинными темно-русыми косами. Вокруг шеи её жгутом закручена косынка…
Через несколько дней городская комиссия по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков записала в акте: «Диким по своей жестокости, напоминающим средневековые пытки, представляется факт замурования 29 мужчин и одной женщины в здании бензохранилища. Дверь этого здания оказалась замурованной в два ряда кирпича на цементе… Только у 13 обнаружены огнестрельные повреждения черепа, у остальных 17 повреждений нет. Этим устанавливается — живые были замурованы вместе с расстрелянными для более жестоких мучений заключённых».
Так записала комиссия. Но много позже глубоко в земле был обнаружен пистолет. Вполне возможно, что к нему оставалось 13 патронов, которые были честно разделены, и «счастливцы» погибли без мучений.
Они простились с миром как герои. Окрестные жители слышали со стороны льнозавода «Интернационал». Их замуровывали, а они пели. Песня неслась до тех пор, пока не лёг в отверстие последний, самый страшный кирпич. И люди ушли в бессмертие.
Комиссия написала в акте: «Личность погибших установить нет никакой возможности, т. к. документов при них не обнаружено».
Двадцать два раза зацветали берёзы над могилой павших. Двадцать две зимы прошло с тех пор. В январе прошлого года комсомольцы ремонтно-строительного управления проводили своё собрание. Обсуждали материалы VIII пленума ЦК ВЛКСМ о воспитании молодёжи на революционных, боевых и трудовых традициях советского народа. Ремонтно-строительное управление — организация маленькая, комсомольцев здесь всего несколько человек. Решили они взять шефство над могилой бойцов, похороненных у бензохранилища.
А ещё решились на почти безнадёжное — узнать, кто похоронен в братской могиле. Секретарь комитета Валя Кузьмина, её заместитель Виктор Большаков, комсомольцы Людмила Уварова, Сергей Булахов и Алексей Жёлтых — вот эта пятёрка, начавшая поиски.
Они разговаривали с сотнями людей, писали запросы в архивы, музеи, министерства. Местная газета и радио призывали помочь. Удалось узнать — женщины, переносившие замурованных из бензохранилища в братскую могилу, обнаружили у погибших несколько амулетов с адресами. Эти адреса забрал тогда единственный среди них мужчина — В. Осипов. Сказал, что отнесёт их в милицию. Уже потом оказалось, что никто никаких адресов в милицию не принёс. А ещё позже выяснилось, что Осипов люто ненавидел Советскую власть и был пособником фашистов. Умер он совсем недавно.
Больше никаких следов павших найти не удалось. Комсомольцы решили — перезахоронить останки воинов, перенести их на братское кладбище.
Дальше я буду писать так, как рассказывала мне секретарь Старорусского горкома комсомола Аля Григорьева.
— Это было 5 мая прошлого года. Мы пришли к бензохранилищу. В присутствии комиссии из горсовета и военкомата раскопали могилу. Стали искать… Весь город затаённо ждал. Если бы вы знали, как весь город ждал. Городское радио прерывало передачи и сообщало о ходе раскопок. Но ничего утешительного передать не могло. Все безрезультатно… Потом, к вечеру, начался сильный дождь. Ливень. Все, кто был, ушли. А мы, несколько человек, так и не разгибали спины. Каждый кусочек земли в ладонях перетирали. Сначала было ещё ничего, потом пошла глина, потом одна вода. Вода, вода… Мы под проливным дождём каждую косточку доставали, протирали, аккуратно складывали. Три гроба тут же стояли. Их Алексей Жёлтых вечером после работы делал, сам и покрасил… Ну вот… Нашли пуговицы, карман с деньгами, потом пистолет… Каждый кусочек земли вот так вот в ладонях… И потом, ночью уже, около часу, нашли два амулетика. Обнялись, заплакали… Там было написано:
«…Малафеевский Сергей Фёдорович… политрук роты…»
«…Ивашко Фёдор Власович… командир роты…»
В ту же ночь под непрекращающимся ливневым дождём комсомольцы перенесли останки воинов в красный уголок льнозавода.
Потом был почётный караул, в котором стояли лучшие воины, комсомольцы, пионеры. Потом были похороны на братском кладбище. Был салют в честь героев, митинг, возложение венков. Клятвы. Это было уже 6 мая 1966 года. И опять был проливной дождь. Но весь город шёл на кладбище, шли автобусы, битком набитые людьми.
Кто-то сказал на митинге: «Тётя Женя, расскажи, как ты их видела тогда, в сорок втором…» Тётя Женя (помните, Евгению Александровну Ершову? «Ой, косы-то!» А Девушка сказала ей: «Не надо, мама…») Тётя Женя вышла вперёд, встала, хотела что-то сказать и заплакала. Так она стояла, и ничего не говорила, и тёплый дождь катился по лицу вместе с солёными слезами.
Стояли кругом люди и тоже плакали.
Стояли дети и тоже плакали.
Среди них была и та девчонка, для которой самое лучшее блюдо — мороженое.
г. Старая Русса
1967 г.
Не забыто
(Соавтор Г. Гукасов)
Недавно нам довелось встретиться с человеком редкой судьбы. И узнали мы вот эту историю.
…Ранним утром пулемётчик 228-го гвардейского стрелкового полка Зиямат Хусанов вступал в партию. Это было в 1943 году. Летом. На Орловско-Курской дуге.
Хусанов встал и сказал товарищам:
— Коммунистом буду биться с врагом. Биться до последней капли крови. Если придётся погибнуть, отдам жизнь за Родину. Потом помолчал и добавил: — Там, где мой пулемёт, враг не пройдёт.
Так он сказал. А через несколько минут начался бой. Сначала была артиллерийская подготовка. Потом самолёты с чёрными крестами усыпали землю бомбами. А когда все смешалось, поддерживаемые танками и артиллерией в полный рост двинулись вперёд немецкие автоматчики.
Зиямат Хусанов вместе с двумя помощниками занял позицию на высоте. Он подпустил фашистов совсем близко и почти в упор, отчаянно и зло начал стрелять. Фашисты залегли. Потом снова поднялись, кто-то швырнул гранату, и упал замертво один из товарищей Зиямата. Потом погиб второй. Хусанов остался один.
До позднего вечера коммунист Зиямат Хусанов героически дрался, не отступил ни на шаг. Десятки вражеских трупов усеяли склоны высоты. Немцы пытались зайти с флангов. Безуспешно. К вечеру, когда патроны кончились, солдат отбивался гранатами.
Потом весь стрелковый полк видел, как на высоте в тёмном вечернем небе поднялась вдруг во весь рост фигура Хусанова с двумя гранатами в руках — и все поняли, что это были последние. Солдат шагнул вперёд, навстречу немецким автоматчикам. Первую гранату он метнул сразу. А когда фашисты кинулись на него, в высоко поднятой руке взорвалась вторая граната.
…В наградном листе записали: сержант Хусанов Зиямат Усманович убит 5 июля 1943 года.
Замполит отправил письмо на родину Зиямата:
«Дорогие родители. Мы вместе с вами скорбим о смерти вашего сына Зиямата Хусанова, но и гордимся таким героем нашей Родины, как ваш сын и наш боевой товарищ, который пал смертью храбрых в борьбе с немецкими захватчиками. Мы будем крепко мстить фашистским зверям…»
Горе поселилось в доме Хусановых на тихой улице Ташкента. Двух сыновей проводили на войну Мухтара и Усман Хусановы и вот получили с фронта две похоронные. Чуть не в одно время, чуть не день в день погибли сыновья.
Каждую весну словно обновляется далёкое южноказахстанское село. Древний Сайрам близ Чимкента становится молодым — земля покрывается зелёным ковром, пышным цветом одеваются вишнёвые и персиковые сады.
Школа имени Калинина — почти в центре посёлка. Десятки тропинок сбегаются сюда со всех сторон. По одной из них каждое утро шагает в школу учитель. Невысокого роста, средних лет. Встречные — и взрослые и дети — низко кланяются ему.
— Здравствуйте, мугалим!
И он снимает в поклоне кепку.
В Сайраме нет уважительнее и почётнее звания, чем «мугалим» — учитель. Жизнь этого человека на виду у односельчан. И школьники его любят, и взрослые уважают. Ценят в сельском учителе главное его качество — очень он отзывчив к человеческой, беде. Одна только странность у него — молчалив и замкнут. Никуда не ходит, дружбы ни с кем не водит, бывает лишь в школе и дома. Несмотря на то, что тяжело болен, почти всегда спокоен.
Но однажды школьники увидели его взволнованным. Случилось это в один из майских дней накануне Дня победы. Ребята пригласили в школу участников Великой Отечественной войны. Настроение у всех было приподнятое, старые солдаты, поблёскивая боевыми орденами, поднимались на трибуну, рассказывали о ратных делах, добрыми словами поминали погибших героев.
— А вы,— обратились ребята к своему учителю,— говорят, и вы воевали. Может, расскажете нам о себе и своих товарищах?
Дрогнули, напряглись скулы, будто сдержал он тяжёлую боль. Потом сказал медленно:
— Да, воевал.
И разом сникнув, тяжело направился к выходу.
Дома он закрылся в своей комнате, попросил жену и сыновей не мешать ему, достал чернила, ручку и на чистом листе бумаги вывел: «В Президиум Верховного Совета СССР…»
До поздней ночи сидел учитель за столом. Писал о том, как, не жалея себя, сражался с фашистами. О том, что ни разу не изменил он присяге бойца. Но случилось так, что попал к фашистам в плен. А после войны его оклеветали предатели. Оклеветали, сделав его «своим». И он вышел из этого лагеря с тяжким грузом на сердце. А потом уехал в Сайрам.
Почему не жаловался раньше? Считал, бесполезно. Да и сил не было ни физических, ни душевных. Смирился… «И всё-таки не могу. Я не изменник Родины…»
Так писал в ту ночь сельский учитель. А закончив письмо, подписался полным солдатским званием: «Бывший пулемётчик 228-го гвардейского стрелкового полка гвардии сержант Зиямат Хусанов».
Да, случилось чудо. Пулемётчик Зиямат Хусанов остался жив. Тяжело раненного, искалеченного, его после того самого боя на Курской дуге взяли в плен. Он остался жив. Но то, что случилось два года спустя, было страшнее смерти. Его оклеветали, и он остался один на один со своим горем. Остался вне партии, без всякой поддержки, хотя ныли и кровоточили тяжёлые военные раны.
Письмо сельского учителя Зиямата Хусанова легло на стол сотрудника КГБ капитана Николая Михайловича Чибисова. Работникам органов госбезопасности приходится сталкиваться с разными жизненными хитросплетениями. Чаще всего мы слышим и знаем лишь о том, как им приходится иметь дело с изнанкой жизни — ловить, изобличать, наказывать врагов, их пособников. Но мало, к сожалению, знаем мы о том, как органы госбезопасности ставят на путь истинный поскользнувшихся, о той громадной воспитательной работе, которую ведут чекисты. И ещё меньше знаем о, том, как возвращают они людям доброе имя. А этим им приходится заниматься тоже. Вот и на этот раз они взялись вернуть солдату честь.
Это оказалось делом сложным. Из обрывков событий, далёких и разобщённых, фактов, иногда, казалось бы, мелких и незначительных, надо было составить единую, цельную картину человеческой жизни. Само время, суровое и тревожное, не очень разборчивое, раскидавшее людей по всему свету, перемешавшее все и вся, необычайно затрудняло поиски. Нужно было опросить сотни людей, отыскать свидетельства тех, кого уже нет в живых. Нужно было связаться с друзьями из зарубежных стран. Взялись за все это работники Комитета государственной безопасности капитан Н. М. Чибисов и лейтенант А. В. Беляков.
Когда поднимают со дна морского боевой корабль, ил, тина, водоросли, морские раковины настолько меняют облик его, что и очертания старого вояки трудно уже определить. И только когда вымоют, залатают, отдраят до первозданного блеска, люди видят истинное величие и мощь его.
Из грязи предательства была поднята человеческая судьба. Очищенная от лжи и наветов, она поразила. Самое первое, что установили работники КГБ: боевые друзья Зиямата Хусанова «похоронили» его Героем Советского Союза. Этого высокого звания он был посмертно удостоен за свой подвиг в том бою на Курской дуге. Грамота Президиума Верховного Совета СССР была отправлена родителям Героя. Но она никого не застала, родители Зиямата переехали. Грамота вернулась обратно…
Зиямат в это время был ещё в плену. Эти несколько месяцев, которые он провёл в концлагере, были для него мукой не только и не столько физической, сколько моральной. Нет, солдат твёрдо знал, что ни одной секунды он не был и не будет предателем. Он мучился оттого, что в трудное для Родины время вынужден бездействовать. Вспоминая, оценивая всю свою короткую жизнь, Зиямат считал себя неудачником…
Окончив семь классов, решил пойти в Ташкентский педагогический техникум. Быть учителем, что могло быть почётнее для аульного пацана! Но уже на втором курсе им овладела мечта стать лётчиком, и, несмотря на протесты отца и матери, парень ушёл на действительную службу в школу авиационных штурманов. Когда грянула война, учился водить самолёты, корпел над конспектами в учебных классах. Вместе с товарищами рвался на фронт. Но летать не пришлось. Попал в срочно сформированный стрелковый полк и под Смоленском получил боевое крещение. В июне 1941 года был тяжело ранен. После долгих месяцев, проведённых в госпиталях, едва оправившись, снова ушёл на фронт с маршевой ротой… Потом была Курская дуга. Снова госпиталь. И плен.
На всю жизнь запомнит Хусанов ад фашистского застенка. И никогда не забудет, как сумел вырваться из него. Это был дерзкий побег. Вместе с ним бежало 27 советских военнопленных. Все, что было дальше,— удивительно. Судьбе, такой яркой, такой драматичной, суждено было повториться: снова храбро сражался Хусанов, снова совершил подвиг, снова его «похоронили», снова уцелел он только чудом…
27 советских военнопленных, бежавших из лагеря, влились в отряд болгарских партизан, воевавших в Черногории. Сражались отчаянно. Вот что пишут о них бывший командир партизанского батальона Михнев и комиссар Стойчев: «В боях вели себя геройски и своим примером увлекали других партизан. Они не уходили с поля даже тяжело раненные…»
Однажды фашисты устроили засаду. Завязался ожесточённый бой. Партизаны стали отходить к горам, когда внезапно со скалы ударил вражеский пулемёт. Путь к спасению был отрезан, положение казалось безвыходным. И тогда по-пластунски пополз вперёд Зиямат Хусанов, от камня к камню, от куста к расщелине. Из-за грохота боя никто не расслышал взрыва, но пулемёт смолк. Потом заговорил снова. Только теперь уже Хусанов повернул его в сторону фашистов. Потом просвистела мина, и партизаны увидели, как над скалой, где лежал пулемётчик, вспыхнуло облако огня.
Товарищи посчитали солдата погибшим. Спустя несколько лет в Софийском музее революционной славы появился портрет советского героя-партизана Зиямата Хусанова в чёрной траурной рамке. Но смерть и на этот раз отступила. После боя Зиямата подобрала женщина-черногорка. С помощью местных жителей переправила его в Италию, в один из партизанских госпиталей. Его поместили туда уже почти в безнадёжном состоянии, умиравшего. Около года израненный Зиямат пролежал в госпитале, находясь между жизнью и смертью. Год в кровати! Врачи оперировали его четыре раза…
Когда жизнь взяла своё, первым же пароходом Зиямат прибыл в Одессу.
Сложны судьбы человеческие. Круты и извилисты тропы, особенно в трудные, горькие годы войны. Но как бы ни складывалась судьба, рано или поздно истина все же торжествует. В этом — закон нашей жизни.
Мы говорим: никто не забыт, ничто не забыто. Это значит, без вести пропавшие, возвращаются в строй героев, становятся нашими соратниками и нашими помощниками. Иногда посмертно. Это значит, по дорогам войны на могилах неизвестных солдат появляются имена.
Сила подвига в том, во имя чего он совершается. Есть храбрость отчаянная, смелость обречённости, мужество безвыходности. Зиямат хорошо знал, что защищал. Родной дом. Далёкий казахстанский аул, счастье своей земли. Он дрался за свои убеждения и поэтому выстоял, пережив и войну, и клевету. Подвиг его не смогли стереть ни время, ни наветы.
Ничто не забыто. Это значит, подвиг, совершенный много лет назад, не мог остаться в забвении. На беду Зиямата откликнулись все, кто знал его. В судьбе его приняли участие сотни людей. Вместе с товарищами из Комитета государственной безопасности много потрудились, выясняя истину, работники Президиума Верховного Совета СССР, Президиумов Верховных Советов Казахской и Узбекской республик.
…Сейчас грудь сельского учителя Зиямата Хусанова украшает Золотая Звезда Героя Советского Союза.
Сайрам — Москва
1968 г.
Память
Почему хорошие сны обрываются на самом интересном? Сегодня ночью мне опять приснилась Умба — наш тихий маленький посёлок, потерявшийся в лесах Кольского полуострова, на самом берегу залива Белого моря. Я жадно вдыхал холодный северный воздух, мягко ступал по упругому, влажному оленьему мху, бродил по улицам, покрытым древесной корой и грязью. По краям улиц тянулись деревянные мостки-тротуары с широкими щелями. Все знакомо, все рядом, но найти дом, в котором когда-то давным-давно жил, почему-то никак не мог. Качались морские звезды у берега холодного залива, омывавшего большую, каменистую, покрытую мхом гору за нашим домом. Я хотел дотянуться до них, но звезды, мягко покачиваясь, уплывали от берега. Медузы, большие, кроваво-красные и жидкие, как кисель, тоже плавали неподалёку. Я тоже хотел потрогать их и тоже не мог дотянуться. Все было рядом, волнующе близко, но я ни до чего не мог дотронуться.
Хорошие сны обрываются на самом интересном: когда казалось, что я уже нашёл свой дом,— проснулся вдруг.
На дворе жаркий июнь стелет белый тополиный пух. В это утро память надолго перенесла меня в Умбу. В другой июнь. 1941 года.
Отец стоит у распахнутых дверей. Мне очень хочется, чтобы он взял меня на руки и подбросил к потолку, высоко-высоко, так, чтобы замерло дыхание. Он часто так делал. Но отец стоит молча и смотрит на меня.
— Ты завтра вернёшься?
— Завтра — нет.
— А послезавтра?
Отец очень серьёзно смотрит на меня.
— Послезавтра обязательно вернусь.
Мы ждали завтра, ждали послезавтра. И послепослезавтра.
Когда мать садилась за стол и собиралась писать отцу, она спрашивала: «Ну, что от тебя передать?» Я просил: «Дай, сам все напишу». Очень хотелось написать на фронт. На чистом, белом листе аккуратно выводил незнакомые мне чёрточки, палочки, крючки. Я был в полной уверенности, что у меня все получается так же, как у взрослых. Мать брала в руки каракули и серьёзно читала. Читала все, о чем я думал.
Когда с фронта приходило письмо, делила непонятные мне строчки пополам и говорила:
— Вот до этого места мне написано, а дальше — все для тебя. Вот слушай: «Письмо твоё получил… Скоро приеду, вот только немцев разобьём…»
Иногда над нашим маленьким посёлком с густым рёвом пролетали немецкие самолёты. Завывала сирена, окна задёргивались поплотней чёрными шторами.
А потом опять все было тихо. Так тихо, что было странно, что где-то идёт война, рвутся снаряды, гибнут люди.
Нам было по 5—7 лет. Мы играли в войну, разбивали самых непобедимых врагов и жалели, что нас нет там, на взаправдашней войне. Каждый был уверен — появись он там, где сейчас трудно, и фашистам — конец.
По соседству с нами жили Медновы. Старший сын их — Николай сидел в тюрьме за воровство. Младшему — Витьке было четыре года. Маленький, худой, с громадной головой, вечно грязный, он тоже воровал. В основном что-нибудь из еды. Я, правда, не верил в это. Как непонятно, думал, и так все люди через силу живут, зачем же у них ещё воровать. Но однажды я открыл дверь в коридор и увидел, как замелькали грязно-розовые, как молодая картошка, Витькины пятки. В руке у него был зажат украденный жмых. Злость к нему тогда ещё не созрела, я её не понимал, просто стало обидно.
Мы ели сырую картошку, чтобы не заболеть цингой. Мать говорила:
— Потерпи, вот кончится война…
— И конфеты будут?
— Будут-будут. Обязательно.
Скорей бы кончилась.
Запомнился новогодний вечер. Меня попросили петь. Я знал до конца только одну песню — «Варяг». Худой и бледный, стоял я под ярко освещённой ёлкой и старательно выводил суровые мужественные слова:
«…Прощайте, товарищи, с богом, ура!
Кипящее море под нами!».
В углу сидела толстая врачиха, наша знакомая, и тихо плакала.
«…Лишь волны морские прославят одни»…
Врачиха заливалась слезами, а я никак не мог понять, что с ней случилось…
Потом война кончилась. Я проснулся рано утром от того, что в комнате было шумно, радостно. Мать подбежала ко мне.
— Сын, родной, праздник! Нет больше войны!
Наконец-то.
— Ну, беги тогда за конфетами.
Все засмеялись, а я снова отвернулся к стене. Было ещё очень рано и хотелось спать.
Конфет ещё долго не было. Были карточки, хлеб по ним. Но было уже легче. Распахивались понемногу окна навстречу первым послевоенным радостям — возвращались домой фронтовики. То в одном, то в другом доме вспыхивал праздник.
Первым послевоенным летом мы с матерью уезжали из Умбы. Было жаль всех знакомых. Вдруг показалось, что без меня Витьку могут посадить в тюрьму, как и старшего брата. Перед отъездом я открыл копилку, достал все свои сбережения — несколько медяков — и вызвал на улицу Витьку.
— Хочешь денег?
— Давай, — сказал он и протянул грязную, худую руку с растопыренными пальцами.
— Только… ты не воруй больше. Ладно?
— Давай, — с готовностью повторил он.
Провожать пришли все знакомые. Пришла и толстая врачиха. Седая. Муж-подводник так и не вернулся к ней.
Вспоминаю, как впервые увидел немцев. Мы ехали на поезде. За окном проплывали новгородские леса. Мать вдруг сказала:
— Смотри, вот они, немцы. Пленные.
Я на секунду замер, не решаясь сразу взглянуть на страшных чудовищ-людоедов. Но чудовищ не оказалось. На поваленном дереве сидели небритые, какие-то жалкие люди. Неужели такие вот могли принести с собой столько горя? Я смотрел на них и удивлялся, не было ни страха перед ними, ни злости, ни гнева — только удивление.
Потом я увидел, что оставили эти люди.
Старая Русса просматривалась насквозь, жизнь чуть теплилась. Потом в городе появился автобус. Город уже начал оживать, а война ещё продолжала уносить человеческие жизни. Чаще всего жертвами становились неосторожные, любопытные мальчишки. Это был удивительный случай. В соседнем четвёртом «Б» учился Валька Смирнов. Его старший брат погиб на войне. Его все время тянуло к патронам, снарядам. Он ещё собирался воевать, мстить за брата. Сначала ему оторвало пальцы на левой руке. Потом ему оторвало руку. Судьба миловала его, долго щадила, как бы предупреждала, подсказывала: брось, война кончилась, не об этом теперь нужно думать. Его нашли мёртвого в поле, за городом. Рядом расплылось чёрное пятно от разорвавшейся гранаты.
Шёл уже 1950 год, а мне все казалось, что война окончилась только вчера.
Позже, много позже я понял, как бесконечны и цепки метастазы войны. Уже где-то в начале шестидесятых годов я оказался в одной из больниц Новгорода. Рядом со мной лежал полковник, большой, грузный с необыкновенно мощной, во всю ширину кровати грудью. Никак не верилось, что в такой необъятной груди может быть больное сердце. Но это было так, он все время неподвижно лежал на спине.
— Война, все она виновата…— вздыхал он.
Я не совсем понимал. Если уж в войну больное сердце выдюжило, то теперь…
— Понимаешь, — говорил он, — в войну каждый считал, что он — последний, заменить его некому. И сражались даже те, кто в другое время не смог бы двигаться. На голых нервах держались… От ленинградской блокады и сейчас умирают и ещё долго будут умирать…
В нашей шестиместной палате лежал ещё один бывший фронтовик. Возраст его трудно было определить, потому что весь он был какой-то ненормальный, почти все время улыбался. Звали его Николка.
Когда дежурила медсестра Лида, красавица с глубокими карими глазами, Николка улыбался больше, чем всегда. Больные подшучивали: «Ну что, жених, скоро на свадьбе гулять будем?» В каждое её дежурство Николка с раннего утра ждал её у дверей. Когда она вечером уходила, он, улыбаясь, тоже семенил за ней до дверей.
Глупый был Николка, шут, а вот уколы Лиде разрешал делать только в руку. В другие места не давал, стеснялся.
Однажды медсестра на работу не пришла. И в следующий раз тоже её не было. В палату вошёл один из больных и сказал:
— Ну что, Николка, изменила тебе твоя Лида-то. Замуж вышла.
Николка недоверчиво заулыбался, осклабился, потом вышел в коридор.
Вернулся он через полчаса бледный, растерянный. Встал посреди палаты, и вдруг полились у него градом слезы.
Все остолбенели. И улыбка, и заигрывание — все-все это было шутовским, далёким от человеческого. А слезы, которые вдруг покатились, оказались настоящими. В этот момент все увидели, что он уже старый. Когда Николка упал на кровать, закрылся подушкой и задёргался, захлёбываясь в слезах, в палате все молчали. Никто не знал, что нужно говорить.
— Брось, Николка, — сказал тихо полковник, глотая какие-то таблетки. — Брось, ты ещё себе такую девушку найдёшь…
Утром полковник умер.
Представим, что был бы на земле антипамятник злодейству. Памятник-проклятье. Кто-то обходил бы это место за сотни километров, как проказу, как чуму. А кто-то за тысячи километров приезжал бы сюда специально, чтобы послать проклятье злу, насилию, жестокости, фашизму. Как самому злому злу на земле.
И, может быть, крепче была бы память у людей.
Память — тревожная и смятенная. Как небо перед грозой.
Память — острая и колючая. Как обгорелый сук на ветру.
Память — святая и добрая. Как вечная слава павшим.
Им, отдавшим жизнь за торжество добра и света, благородству, а не злу, ставим мы памятники.
Несколько дней назад я был в Ленинграде. Сейчас там царствуют белые ночи. На Пискаревском кладбище, неподалёку от городского шума и суеты — тишина. Только стонет земля. Над Вечным огнём колышется лёгкими струями воздух, и кажется, что за ним дышат могильные холмы, что вот-вот оживут сотни тысяч погибших ленинградцев.
Нужно, чтобы здесь побывали все. Чтобы все увидели — вот она, арифметика смерти, итог только одного блокадного дня: «20 февраля 1942 год».
Фрунзенский морг — 987 трупов
Свердловский морг — 749 трупов
Василеостровский район — 870 трупов
Куйбышевский район — 680 трупов
Дзержинский район…
Петроградский…
Выборгский…
Смольнинский…
В этот день на Пискаревское кладбище привезли тела 10.043 ленинградцев… Их подбирали на улицах, в подъездах, в цехах, в холодных квартирах… Их везли на санках… и те, кто вёз, тоже падали…
Да простят усопшие живым. Они делали тогда все, что могли.
Теперь я скажу о том, что оглушило меня на Пискаревском кладбище. На гранитной плите одной из братских могил, рядом с пунцовыми гвоздиками лежали… конфеты. Карамель. «Снежок». Три штуки.
Представьте себе — на могиле конфеты! Это значит, ребёнку, погребённому здесь, среди других, они грезились в голодную блокадную зиму. И он так и не дожил до них. Так и не увидел их.
Представьте себе. Вот уже третье десятилетие, как на эту могилу приносят конфеты!
…Память — тревожная и вечная. Иногда я встречаюсь со своим отцом. Он, как в давности, берёт меня на руки, высоко подбрасывает. У меня замирает дыхание.
И тогда я просыпаюсь.
Ленинград — Москва
1968 г.
Радуга
Под навесом стояли люди, прячась от уже стихающего дождя. Они с удивлением смотрели на седеющего человека в очках, на ребят вокруг него, которые вышли из-под навеса на дождь.
— Что они там увидели? — спросил кто-то в глубине навеса.
— Радугу, — ответил другой.
— Вот чудики…— сказал первый.
— Это не чудики. Это ученики Осташинского, — сказал кто-то третий…
Тема урока была «Зима». Художница нарисовала девочку. Стройная до неправдоподобия, снежно-белое платье её растекается широким веером. Похоже, будто не платье стекает вниз до бесконечности, а она, это хрупкое существо, вырастает из светлого веера.
Руки её подняты вверх, взметнулась дирижёрская палочка. Там, наверху, куда упирается конец палочки, куда устремлён взгляд девочки, — там начинается музыка: оттуда льются круги, вначале маленький белый, потом светло-голубой, зелёный, серый, синий, чёрный. Музыкальные круги ширятся, растут, захватывают все пространство.
И там же, далеко наверху, начинается… снегопад.
Девочка дирижирует снегопадом. На обороте картины подпись автора — Наташа Борисюк. 11 лет.
…Попав в студию, где висит эта картина, и увидев рисунки детей, я в первую секунду засомневался: дети ли создали их, или по крайней мере только ли дети? Но сомнения длились всего секунду. Потому что вместе с совершенством линий и красок бросилось в глаза такое богатство фантазии, которое несвойственно трезвому опыту взрослого. Я увидел салют над Кремлём. Только высоко в небе рассыпались не гирлянды огней, а цветы киевских каштанов. Увидел, как в космосе цветут яркие маки. Как лёгкий Пегас несёт на своих крыльях снежную королёву.
— Натюрморты вам не нужны. Рисуйте по памяти,— говорит руководитель студии Осташинский своим юным художникам.— Запоминайте все, что видите на улице, дома, в лесу. Запоминайте…
Осташинский проводит занятия так. В комнате, где сидят дети, выключается свет. В темноте светится только аквариум. Учитель ставит пластинку «голоса рыб». Не дыша, разглядывают ребятишки подводный мир.
Потом зажигается свет. Осташинский категорически запрещает делать малейшие наброски. Он включает проигрыватель, звучит «Океан — море синее» Римского-Корсакова. Дети закрывают глаза (обязательно закрывают). Когда смолкают последние аккорды, учитель тихо спрашивает:
— Ещё раз?
Не открывая глаз, также тихо, чтобы не «разбудить» себя, просят:
— Да.
Потом Осташинский называет тему — подводный мир. Нарисуйте все, что видели за это время.
И дети рисуют. Вольные в своей фантазии, верные тому, что видели.
У Осташинского богатая коллекция пластинок: Бетховен, Шопен, Лист, Рахманинов, Моцарт, Кабалевский. Песни революции, гражданской и Отечественной войн, русские и украинские песни, записи народных сказок, Светлов читает своих «Живых героев», «Гренаду»… Дети слушают, рисуют тачанки, иванов-царевичей, космос.
Как рисуют? Была все та же тема — зима, с которой мы начали рассказ. Шестнадцатилетняя Валя Турыкина нарисовала девичье лицо, обрамлённое вихрями снега. Прямой тонкий нос, брови вразлёт, длиннющие, как крылья, ресницы и пронзительные глаза, в которых такая боль, что, если долго смотреть в них, они могут сжечь.
Журнал «Украина» напечатал эту картину, эти глаза во всю обложку. Студенты Львовского института прикладных искусств скупили несколько сотен номеров журнала, вырезали обложки и заклеили ими все стены одной из комнат общежития. Потом, оказавшись в Киеве, они отправились искать автора…
Как рисуют! Не будем поминать многие республиканские и всесоюзные конкурсы, победителями которых были ученики Н. О. Осташинского. В 120 (!) странах мира побывали на выставках рисунки детей этой студии. И везде завоёвывали они почётные дипломы. Словом, побед не счесть. Сочтём другое…
15 мая студии исполнилось двадцать лет. Многие из её учеников получили высшее художественное образование. Многие учатся сейчас в Суриковском институте, в Строгановке, в архитектурном, учатся в Москве, Киеве, Львове… Ученики Осташинского работают художниками в редакциях газет, журналов, в издательствах, на киностудиях.
Ну, хорошо, талант есть талант. Но как же всё-таки с теми, кто не станет художниками? Таких ведь немало, наверное.
Да, немало. И это, конечно, очень важно: знать, чем стала студия для тех, остальных.
Однажды услышал я такой разговор.
— Пусть наш сын занимается в художественной студии,— говорила мужу жена.— Не могу понять, почему ты против?
— Я тебе повторяю, это несерьёзно,— отвечал он.— Художником можно быть только или талантливым или никаким. Пусть он займётся делом: станет физиком, математиком или, как я, инженером-конструктором.
Позиция отца не из редких, скажем прямо. Тем более, важно знать: чем была студия для тех, кто не стал художником?
Если взять любой (я не преувеличиваю — любой) рисунок ученика в студии, даже очень несовершенный, можно увидеть: учитель учит детей образно мыслить. Не самое ли это главное в педагогике Осташинского? Вспомним аквариум в темноте, через который иногда преломляется пучок света, чтобы у рыб была радуга, вспомним «Океан — море синее», детей с закрытыми глазами.
После одного из таких уроков шестилетний Миша Барабанов сказал дома:
— Мама, у тебя брови, как стая волков…
— Ну и что,— скажет, вероятно, тот отец. И его, быть может, поддержит какой-нибудь практичный читатель: так ли уж это необходимо — воображение, фантазия?
Необходимо. Ученики Осташинского хорошо знают: настоящее искусство перестаёт существовать там, где кончается воображение, творческая фантазия. Искусство музыки, живописи, поэзии. Искусство медицины, инженерной мысли. Воображение не даёт мысли дремать, бережёт её от застоя.
— Вы, может быть, видели,— говорил мне Осташинский,— у нас в студии скульптуру Маяковского? Так вот её лепил Аркадий Ершов. Между прочим, кандидат технических наук… Валерий Лабковский, тоже наш художник, занимается у академика Колмогорова. Будучи студентом-первокурсником, он уже преподавал в школе для одарённых математиков. Недавно встретил на Крещатике Олега Маншило, его скульптуры были известны на многих выставках. Сейчас — слесарь, говорят, очень толковый. Руку мне подал, и я сразу вспомнил его пальцы, крупные, сильные… Рая Воробчук защитила диссертацию по архитектуре… Другой наш архитектор, Виталий Пашков, показывал мне недавно свой проект пионерского лагеря — загляденье… Толя Лапутин — кандидат биологических наук. И знаете, что приятно? Он готовит к печати книгу по биологии со своими же рисунками. Биолог должен любить природу и любовью художника…
Долго рассказывал мне Осташинский о своих учениках — художниках, физиках, математиках, химиках. Время от времени он снимал очки, устало и близоруко щурился, давая, видимо, отдохнуть глазам. Потом часто моргал, снова надевал очки и снова говорил, говорил… И мне все яснее открывался смысл слов, сказанных однажды известным авиаконструктором А. Яковлевым: «Чайковский — наш соавтор».
Я подумал тогда: если ученица Осташинского станет техническим секретарём, машинисткой, администратором, и тогда я отличу её от многих. Не смогу не отличить. Потому что Осташинский не только растит художников, но главным образом формирует Личность.
Я часто вспоминаю один краснодарский трамвай. Он шёл вечером, близко к полуночи, позванивая и грохоча на стыках, по окраине города. Сирень свешивалась прямо в окна. В вагоне было очень тихо и скучно.
Вдруг в вагон вошли двое: она — в белом подвенечном платье, он — в чёрном вечернем костюме. Они как будто вынырнули из самого счастья. Перед одной из остановок молодые проплыли к передней площадке. Прежде чем открыть дверцу, водитель — смуглый, небритый парень — протянул руку и сорвал две ветки сирени. Потом он высунулся из своей водительской кабины, сказал что-то невесте, подмигнул жениху и протянул им цветы.
Все это случилось задолго до моего знакомства со студией, но сейчас я ясно увидел в том парне — водителе трамвая ученика Осташинского. Человека, обученного замечать прекрасное и в искусстве и в жизни.
В книге отзывов детской студии я нашёл запись японской делегации: «Дети, которых так хорошо воспитывают в вашей стране, станут замечательными людьми».
Я подумал, слово «воспитывает» как нельзя лучше подходит к методам обучения Осташинского. Судите сами. Один ребёнок любил рисовать только на бумаге большого формата — размашисто, аляповато, с помарками, кляксами. Осташинский стал вырезать для него маленькие, как наклейки спичечных коробков, листики и заставлял малыша выводить тончайшие узоры, да так, чтобы каждая чёрточка, каждая точечка была видна.
— Я не знаю, будет ли он художником,— сказал мне Осташинский,— но я хочу, чтобы, когда он вырастет, у него в квартире было чисто.
Инна М., занимаясь в студии, писала стихи. Их печатали в «Пионерской правде», читал по радио большой друг студийцев композитор Дмитрий Кабалевский. Она писала о том, как хочет подняться на вершину бесконечной горы, взять в руки солнце и принести его людям. Я намеренно пересказываю стихи прозой, потому что главное в них не рифма, не стихотворные находки, а то, что писались они, светлые и оптимистичные, в то время, когда она не могла двигаться: тяжело болела полиомиелитом. Ученики возили её на занятия в студию больше года.
И тот, кто не бросил её в беде, уже понял многое, если не главное в жизни. И разве это не важнее того, кем он потом будет — художником ли, бухгалтером.
Когда-то мальчишкой копал Осташинский окопы под Киевом, под Сталинградом. Потом — школа ФЗО, завод, где был комсоргом, художественный институт. Весной 1949 года открыл студию прямо в одном из дворов, под открытым небом. Потом дали помещение, но ставки руководителя все не было. Работал бесплатно. Ещё двадцать лет назад Осташинский привёл в студию ребят, обиженных войной, отбившихся от рук. И до сих пор берёт он к себе немало «трудных» подростков, двоечников. Я рассказал о случае с Инной ещё и потому, что среди друзей её были очень разные в прошлом люди.
Много трудных людей берёт к себе Осташинский. Зато потом гордится победами, которые для него дороже тех, что достаются на международных конкурсах. Я видел фотографию в студии: мать бывшего ученика Толи Куща сфотографировалась вместе с сыном. На обороте надпись (заметьте, она пишет всем студийцам, а не только Осташинскому): «Дорогие мои, спасибо за Толю. Теперь верю, будет он человеком».
Виталия Пашкова, безнадёжного двоечника, исключали из школы за хулиганство. Однажды его чуть не судили. Потом он попал в студию. Сейчас Осташинский хранит письмо архитектора Пашкова, того самого, который сделал проект пионерского лагеря, в нем есть такие слова:
«Спасибо Вам за все. Вы были для меня не только учителем, но и отцом».
Первое моё знакомство со студией, с её учениками произошло в декабре прошлого года. Тогда же одиннадцатилетняя Наташа Борисюк подарила мне свою «Зиму» — девочку, дирижирующую снегопадом.
Поздно вечером, когда мы с Осташинским уже уходили из студии, он взял «Зиму», этот небольшой лист бумаги, обернул его пергаментом, газетами — одной, другой, третьей, потом закрыл рисунок картоном, снова газетами, осторожно, но крепко перевязал, и мы вышли на улицу. Дул сильный ветер с густым мокрым снегом и дождём. Осташинский, не доверяя мне, сам нёс спелёнутый им рисунок. Он подставлял изменчивым мокрым порывам то левый бок, то правый, то сутулился и закрывал собой рисунок сверху. Мы пересекли парк Шевченко, вышли на Владимирскую, остался позади университет с красными колоннами, Академия наук, оперный театр… Снег слепил глаза. Осташинский то и дело останавливался и протирал мокрые очки, не выпуская из рук рисунка.
г. Киев
1969 г.
Пасынок
Добрый день, а может быть, вечер или утро, Анатолий Сергеевич, Евдокия Ананьевна! Ну, вот пишу, наконец. Все откладывал-откладывал… Но деваться-то некуда: надо. Пишу по неприятной в данном случае обязанности.
Вначале вы, Анатолий Сергеевич, отправили заявление в милицию, в котором жаловались, что Саша отбился от рук, ворует, и вы, как отчим, не можете перевоспитать подростка. И мать его, ныне ваша жена — Евдокия Ананьевна тоже не может. Вы, ссылаясь на статьи Уголовного кодекса, просили отправить Сашу в спецпрофтехучилище.
Комиссия по делам несовершеннолетних Киевского райисполкома не только отказала вам в просьбе, но и наказала Евдокию Ананьевну и вас. Вы пожаловались в «Известия» и затем подали в суд на решение комиссии. В народном суде Киевского района вы снова из истца превратились в ответчика. Опять пишете в «Известия», жалуетесь в президиум областного суда… Против вас выступила ещё и газета «Черноморская коммуна»… «Статья — инспирированная, пасквилянтская»,— пишете вы. Авторы её, говорите вы, признают, что, с точки зрения закона, я прав, мальчик действительно ворует, с точки зрения морали — нет. «Следовательно, наш закон аморален?» — спрашиваете вы, пытаясь поссорить закон с моралью. Вы — опытный юрист, преподаватель!
Пожимаете плечами и вы, Евдокия Ананьевна, руководитель планового отдела крупной фирмы.
— Сын говорит, что ворует назло мне… Ну что я ему такого сделала?.. Его надо изолировать…
Вы давно уже взрослые люди, другими руководите, других воспитываете. Я, право, не знаю, с чего и начать.
Начну с детской ревности. Ибо вы — давно взрослые — успели забыть её, эту ревность. Начну с того, что значит для подростка новый отец в доме. Расскажу почти дословно то, что слышал и крепко усвоил от своего сверстника и коллеги.
«В сорок шестом, летом это было. Уже больше года прошло, как война кончилась, а на нашу маленькую деревенскую улицу почти никто из отцов так и не вернулся, кроме двух инвалидов. Как-то играли мы, пацаны, в лапту, нас человек двадцать было, смотрим — идёт какой-то военный, загорелый, крепкий. Игра тут же прекратилась, он подошёл почему-то ко мне, именно ко мне, поставил на пыльную землю чемодан. Спросил:
— Ты — Виктор?
Я удивился.
— Я.
— Ну, веди тогда меня к себе домой.
Он меня никогда раньше не видел, даже на фотокарточках. Бывает же так. В тот вечер дома гость открыл чемодан, от которого сильно пахло нафталином, вынул для матери какие-то платья, платок. А мне протянул фонарик. Ни у кого на улице такого фонаря не было…
В эту ночь я впервые спал один. Раньше рядом была мать. Я спал с ней и знал, что мне ничего не страшно, она окружала меня со всех сторон. В эту же ночь мне впервые было холодно и одиноко.
И я так и не мог до конца простить ЭТОГО новому отцу.
Он потом, больше двадцати лет, пока мы жили все вместе, относился ко мне так, будто искупал свою вину, хотя не был он виноват передо мной ни в чем. Больше двадцати лет! А я только недавно понял, какой он замечательный человек. Полгода назад понял. Когда он умер…».
Вот какова она, детская ревность.
Я собирался рассказать вам перво-наперво эту историю, когда ехал из одесской гостиницы к вам домой, на самую окраину города, к последнему каменному дому в Одессе. Дома никого не оказалось. Дверь была заперта. Хотел оставить записку: приехал-де корреспондент, ждите. Хотел, но не оставил. Поехал второй раз — вечером, снова никого. Третий раз отправился в воскресенье рано утром. И опять все думал об этой вот больной, как голый нерв, детской ревности, которая проявляется даже в отношении к старшим братьям, друзьям, школьным учителям. Что уж говорить о матери!.. И думал о том, каким же всё-таки донором для ребёнка должен быть новый отец! Донором!
…Дверь мне открыл сам Саша, взлохмаченный и помятый, видно, спал не раздеваясь. Я вошёл к нему в комнату и увидел все. В комнате был один только тюфяк, немыслимо грязный и засаленный. Ни простынёй на нем, ни наволочки — ни-че-го. Потолок в углу обвалился, из дырищи все сыплется. Запустение… И тяжкое ощущение одиночества и временности. Как будто в маленьком зале ожидания захолустной станции ребёнок ждёт первого же поезда в любом направлении.
А рядом, в соседней комнате, спали вы двое — мать и отчим. На белоснежных простынях, чистых наволочках…
Я-то, когда ехал к вам, готовил деликатные вопросы, но, увидев вас, сладких от сна, я, чтобы сдержаться, быстро и неожиданно для самого себя спросил вас, Евдокия Ананьевна, то, о чем не спрашивал ещё ни одну мать:
— Вы Сашу, сына своего, любите?..
И вы растерялись. Не обиделись, не возмутились, а растерялись…
Знаете, почему я не оставил вам записку в закрытых дверях? Боялся, что вы к моему приходу часть мебели из своей комнаты в Сашину перенесёте.
Впрочем, потом, подумав и рассудив, вы, Евдокия Ананьевна, ответили на мой вопрос: «Да, люблю…» А Анатолий Сергеевич как бы в оправдание вашей растерянности и нерешительности быстро (не успел я ещё, войдя, сесть на стул) полез в шкаф и вынул оттуда новые дамские модельные туфли, изрезанные ножом.
— Вот, посмотрите, его, Сашина, работа. Вот и люби его после этого…
Потом вы, Анатолий Сергеевич, стали перечислять мне, когда, у кого и сколько украл Саша. День в день, копейка в копейку. Зря перечисляли, вы об этом писали чуть не в каждом своём заявлении в милицию, в суд, в редакцию и т. д., я читал все эти документы и хорошо все запомнил: украл у вас 10 рублей, потом 5, снова 10. Стащил из холодильника полбутылки коньяка, пачку сигарет взял. Потом, как пишете вы в своём заявлении в милицию, «совершил кражу со взломом, похитив из сумки золотое кольцо с алмазными камнями». «Похитив», «со взломом». Проще ведь — сломал дверцу шкафа и взял кольцо.
Но в конце концов не в этом дело. Да, действительно воровал. И я нисколько не оправдываю его ни в чем. И, согласно статьям закона, он наказуем. Но в том-то и гуманность, как, впрочем, и суровость нашего закона, что простые живые люди, а не роботы применяют его, обязательно учитывая при этом все обстоятельства преступления. А обстоятельства таковы, что, не защищая Сашу, приходится обвинять вас. Обоих.
С приходом в дом нового человека вы, Евдокия Ананьевна, не стали уделять сыну больше внимания, хотя сделать это было очень легко. Легко потому, что и раньше-то вы особенно не баловали его вниманием. Первый муж ваш пил, вы скандалили с ним; то он уходил из дома, то вы. Когда муж ваш надолго уезжал, вы, случалось, приходили домой поздно, и соседи иногда подбирали Сашу, спящего на крыльце. Развелись, наконец.
После недолгого одиночества пришёл в дом Анатолий Сергеевич. Тут-то надо было показать, что новый мужчина в доме — это и для Саши подспорье в жизни, что вы выходите замуж ещё и потому, что Саше от этого будет лучше. Вам надо было уделять внимание сыну в это время больше, чем себе и мужу, вместе взятым.
— Уделяли,— задумчиво говорите вы, Евдокия Ананьевна.
— Уделяли, уделяли, — торопливо вторит Анатолий Сергеевич, — в оперный театр один раз мальчика водили, интересовались, как учится…
Я вспоминаю, как на суде вы, Анатолий Сергеевич, вот так же говорили: «Я уделял внимание, заботился о нем…» Прокурор слушал-слушал, а потом вдруг спросил:
— Когда у Саши день рождения?
— Саша родился… в 1953 году.
— Когда у Саши день рождения? — повторил прокурор.
Вы полезли в карман, стали искать записную книжку… Потом под гул зала стали лихорадочно листать её… Не нашли там ничего.
— А когда Саша совершал кражи? — снова спросил прокурор.
Вы изготовились было назвать все даты, рубли, но тут же сникли. Все поняв, вы тихо признали:
— Точно не могу сказать…
Что касается вас, Евдокия Ананьевна, то после прихода в дом нового мужа вы даже простые материнские обязанности старались с себя сложить, что уж говорить об особом внимании к сыну. Вот факты. Весной 1967 года вы, как пишет Анатолий Сергеевич, вступили с ним в «фактические брачные отношения». И сразу отправляете Сашу на полгода в школу-интернат. Он был там, потом уехал к тёте, потом к деду. Потом вернулся в Одессу к вам. В мае следующего, 1968 года Анатолий Сергеевич переносит вещи к вам в дом, а уже через две-три недели вы, Евдокия Ананьевна, именно вы, раньше, чем муж, несёте заявление начальнику райотдела милиции: мальчик-де законченный вор, «все способы моего воздействия на него» ни к чему не приводят.
Какие «все способы», позвольте спросить? Какие? Вы даже в самую трудную минуту для него бросили парня. Честно говоря, когда мне сказали о том, что Сашу исключали из школы, а вы, молодожёны, отправились путешествовать на теплоходе, — я не поверил. Помните, Евдокия Ананьевна, я даже спросил вас:
— Может быть, вы, уезжая, не знали, что Сашу исключают из школы?
— Нет, — сказали вы, — знала. Мне в тот день позвонили из школы. Но было уже поздно. Билеты на теплоход были уже взяты. И мы с мужем на другое утро уехали в Ялту…
Вот такие грустные дела. Вы скажете, вот пишу я все «против» вас и ничего не говорю о том, что вы пытались сделать для сына. Не говорю и не буду говорить, потому что пишу о главном: о том, что определило судьбу мальчика. А рядом с этим главным такие ваши воспитательные мероприятия, как поход в оперный театр, выглядят словно декорация. Вы бы лучше вместо того чтобы его, тринадцатилетнего мальчишку, в оперу вести, ботинки бы ему починили. Он ведь неделями в рваных ходил, а вы то забывали, то некогда вам было. Некогда, то есть не до него, не до сына… Вот тут он туфли ваши модельные и порезал — не стерпел. К той самой естественной ревности, о которой я вам говорил вначале, добавилась жестокая обида, которая переросла в злость. Он и воровал-то со зла на вас, а не потому, что, как вы, оба родителя, пишете, «вконец испорчен». Он же почти все деньги потом вернул. Коньяк он не выпил, а выменял на один рубль, который задолжал, потому что ходил в цирк (вы-то ему денег не давали). Я думаю, каждый мальчишка в 14—15 лет знает цену золотому кольцу с алмазными камнями, которое Саша «похитил» у вас, совершив «кражу со взломом». Саша тоже знал, но… выменял это кольцо на зажигалку.
А вы, Евдокия Ананьевна и Анатолий Сергеевич, не обратили внимание на то, что Саша воровал в основном только у вас. Однажды, ещё на старой квартире, соседка Первакова забыла в коридоре кошелёк с деньгами. Вечером вернулась домой с работы, Саша ей кошелёк протягивает:
— Это не вы утром потеряли?..
Сейчас вы в глубокой обиде на комиссию. А вы не подумали о том, что у нас есть дети-сироты, дети родителей-пьяниц, дети, живущие в плохих материальных условиях, и т. д. Вот им-то действительно надо помочь. А вас-то почему надо освобождать от родительских забот? У вас прекрасная двухкомнатная квартира, получаете 300 рублей в месяц, оба с высшим образованием, умом бог не обидел. Все карты в руки.
Комиссия вместо того, чтобы удовлетворить вашу просьбу отправить Сашу в колонию, оштрафовала вас, Евгения Ананьевна, и строго предупредила, что впредь могут лишить родительских прав. Сообщила обо всем и по месту работы мужа, в университет, где он работает юристом. Теперь вы жалуетесь в «Известия»: «Комиссия окончательно дискредитировала нас в глазах подростка».
О чем вы говорите, подумайте! Найдите мне такую комиссию, которая смогла бы дискредитировать перед ребёнком Мать, любящую и любимую. Нет такой комиссии. В природе нет!
Вам кажется, что вас, Евдокия Ананьевна, все хотят лишить мужа, счастья. Все, вплоть до журналистов. Да что вы! Будьте трижды счастливы! Но только не за счёт единственного сына, не за счёт родной крови.
Как-то так получается, что вот я больше к вам обращаюсь, Евдокия Ананьевна! Это понятно. С вами, Анатолий Сергеевич, я бы мог поговорить о том, что, вступая в новую семью, нужно взвесить все, подумать прежде, а сможешь ли ты полюбить и сына…
…С Сашей мы гуляли чуть ли не все воскресенье. Может быть, банален портрет, но так оно на самом деле — мягкие карие девичьи глаза и длинные-длинные ресницы. Парень очень добрый, очень привязчивый. Он говорил мне, что не был ещё ни разу в метро, что не видел ещё ни одного «живого» хоккеиста, что… Я думал, сколько же у вас было возможностей завоевать Сашину любовь. Он мне рассказывал о том, как сам с ребятами соорудил спортивную площадку в соседнем дворе (а вы об этом даже и не знаете), о девушке, с которой дружит. За один день — да, я смею так сказать — я узнал больше, чем вы за два года.
Мы бродили с ним по знаменитой одесской Дерибасовской. И говорили обо всем. Только об одном не говорили. О его несчастье. Я знал, сколько он уже выплакал слез на всех комиссиях и в судах, видел, как вздрагивает его сердце, и чувствовал — заговорим об этом, и под ним асфальт расплавится от горя.
Он очень привязчивый.
— Можно, я приду в аэропорт, провожу вас, — сказал он. — Я обязательно приду.
Ни ему, ни мне не хотелось расставаться.
Я ждал его в аэропорту. Но он не пришёл. Видно, опять что-то случилось…
г. Одесса
1969 г.
Всегда с тобой
Однажды я видел, как громадный, богатырского сложения мужчина во сне беспомощно звал мать. Наверное, во сне ему было плохо, а может быть, снилось ему, что кто-то хотел его обидеть…
История под названием «Пасынок», рассказанная в № 192 «Известий», вызвала много читательских писем. Речь шла о том, как молодая женщина, выйдя вторично замуж, забросила сына. Мать, Евдокия Ананьевна, руководитель планового отдела фирмы «Обувь», и отчим, Анатолий Сергеевич Зорин, юрисконсульт управления морских путей Азово-Черноморского пароходства, совершенно не занимались ребёнком и даже пытались отправить его в колонию, ссылаясь на то, что Саша вконец испорчен.
Два месяца прошло с тех пор, как обо всем этом поведали «Известия», а читательские письма все идут. Пишут в одиночку и коллективно. Даже незнакомые, случайные люди в электричке прочитали — и вместе пишут.
Из Одессы прислал письмо Анатолий Григорьевич Кица. Он — тёзка отчима, о котором шла речь в «Пасынке», тоже юрист, тоже по совместительству преподаёт, и у него тоже — жена и сын. И вот некоторые одесские читатели, не обращая внимания на разницу фамилий, отчеств (подумали, видимо, что журналист изменил все это), решили, что Кица и есть «герой» рассказа. Ох, досталось же ему. Полузнакомые и незнакомые одесситы забрасывали его злыми вопросами, расспросами. Телефон его звонил беспрерывно. Авторы звонков в выражениях не стеснялись… Ему не давали работать и жить.
Я рассказал о письме А. Кицы для того, чтобы наглядно показать степень вины «героев». Той вины, которую так больно, остро восприняли все и которую так трудно прощают.
Поскольку в нашей истории шла речь о горькой судьбе, то и в письмах читатели в основном рассказывают о схожих ситуациях. Но отрадно, что в большинстве случаев они говорят о торжестве, но не о поражении материнского дома. Выйти победителями из семейных невзгод помогла им беспредельная, бескорыстная любовь к детям. Многие зовут Сашу к себе, протягивают руку на помощь, на дружбу.
Сколько уже раз в разных газетах и журналах писалось о детских судьбах. И всякий, раз на перепутье к ребёнку спешили, минуя собственные заботы, все. Совершенно разные по характеру, возрасту люди в эту минуту были едины. И это — не случаи. Это — явление. Явление нашего советского образа жизни.
«Душа болит о мальчике,— пишет Т. Третьякова.— Штрафом разве заставишь любить сына? Надо что-то делать. Но что я могу? Я так далеко от Одессы… Прошу вас написать мне адрес Саши. Я скоро поеду в отпуск с сыном. Поеду в Одессу. Кто знает, может быть, мы найдём с Сашей общий язык и станем друзьями. Это родителей не выбирают сами, а друзей можно выбрать».
…Поеду в отпуск в Одессу. И это пишет женщина из Южно-Сахалинска!
Не нужно, сейчас пока не нужно ехать к нему через всю страну. Судьба мальчика, жизнь его стала поправляться. С тех пор как в июле прошлого года на заседании комиссии по делам несовершеннолетних он обещал исправиться, слово своё, держит. Сейчас работает на заводе.
Товарищи рассказывали:
— Мы в конце месяца план перекрывали, каждый день задерживались часа на три-четыре. И он с нами оставался, не уходил. Он несовершеннолетний, у него и так-то рабочий день короче, чем у нас всех. Кроме того, мы ему объясняли: ты пока ученик, тебе сверхурочно работать нельзя. Он отвечает: как же я уйду, если вы остаётесь. Уходил поздно. Вместе с нами.
Случай, о котором расскажу, я вспоминал с улыбкой только до некоторых пор. Из деревни старушка прислала внуку-студенту денежный перевод. 10 рублей. Это была ещё та десятка, которая на нынешние весы давно уже ложится как рубль. На переводе было нацарапано: «Высылаю тебе, Левушка, десять рублей, ни в чем себе не отказуй».
Розовощёкий Левушка улыбнулся тогда: «Эх ты, бабка, бабка, да на них даже четвертинку не купишь». И передразнил со смехом: «Ни в чем себе не отказуй…». Он был добрым, в общем, парнем, но в то время ни у него, ни у всех нас, кто был с ним рядом, этот перевод, кроме улыбки, не вызвал ничего. Ни о чем другом мы не подумали тогда, потому что не было среди нас ещё ни отцов, ни матерей.
Люди взрослеют незаметно и неожиданно. Приятель-ленинградец рассказывал, как вскочил однажды в знакомый троллейбус, на котором каждый день ездил в школу и из школы.
— И вдруг увидел я, что ведёт этот троллейбус… мой бывший одноклассник. И понял, тоже вдруг, что я уже взрослый.
Странно, может быть? Да нет, почему же. И стареют люди тоже незаметно и неожиданно. Есть в мире только единственное племя, которое не старится и даже не взрослеет. Это — дети в глазах своей матери. Для неё дети — всегда дети. И посильная забота о них до глубокой старости, как о маленьких, подобна вечной памяти о них. Даже нет, не памяти (память — это вроде как нестареющее воспоминание), это что-то глубже, внутреннее.
«Иногда меня охватывает такая тоска по сыну, что становится совсем невмоготу…» — пишет Р. Фоменко из города Торез Донецкой области. Сын её окончил консерваторию, сейчас живёт давно уже отдельно, в Киеве, гастролирует с музыкальным коллективом по стране, за рубежом.
«Такая тоска по сыну… — говорит она. — Все, буквально все, самые малейшие мелочи, связанные с сыном, дороги для меня… Вот в моем блокноте, с которым никогда не расстаюсь, вложена записка. Сын написал её давно, ещё в 1956 году, и передал из Донецка мне с одной знаковой: «Мамочка, извините, что давно не писал. Был страшно занят. То концерты, то ещё что-нибудь. У меня все хорошо». В блокноте и маленькая фотография сына, и пропуск — артистический — это когда они в концерте участвовали в Кремлёвском дворце съездов.
А письма храню отдельно. Храню дневники школьные, тетради с сочинениями. Иначе — не могу… Знаете, вот когда где-то в газете или в журнале появится замётка о гастролях коллектива сына, я делаю вырезку. Пусть даже фамилия сына и не упоминается, эти вырезки лежат потом долго на виду у меня. Мне становится даже теплее… Кто-то скажет: «Сентиментальность какая…».
Что вы, что вы! Т. Третьякова из Южно-Сахалинска никогда не скажет. И Левушка тот — уже не скажет, не улыбнётся иронически: он теперь сам отец. Ну, а кто и впрямь подумает: «сентиментальность», того пожалеть надо.
Когда мы говорим о земле, как источнике жизни и силы, мы добавляем: мать-земля. Всему, что особенно дорого на ней, мы тоже нашли имя: Москва — мать, Волга — матушка. И сама Русь-матушка… Наконец, когда в далёкой давности подумали: люди, какое ещё слово может встать рядом с «Родиной», они нашли все то же, единственное — «мать».
Нянечки и воспитательницы в детских яслях наших — женщины, Нянечки в больницах — тоже женщины. И сестры милосердия издавна — женщины. Это потому, что женщина — есть у неё дети или нет — уже по природе своей мать. А материнская добрая сила особенно нужна, когда человек ещё не смышлён или когда ему плохо.
Впрочем, когда все хорошо да ладно, она, мать, все равно рядом — так или иначе, в образном ли смысле или самом прямом.
В общежитии первокурсница рассказывала подругам о своих первых коротких каникулах, которые она провела дома:
— Мать с ума сходит от радости… Вечером каждый раз спать ложусь, она у меня на кровати сидит. Утром просыпаюсь, рано ли поздно, только глаза открою — сидит. Смотрит на меня… И так — все время. Когда она сама спала, не знаю…
Рассказ этот мог получиться трогательным и мягким, а получился жёстким и негнущимся. В комнате, рядом, сидела подруга, которую воспитал детский дом. В том глубоком, потаённом месте, где хранится у человека чувство кровной любви, у неё зияла беспокойная пустота.
Да, женщина, даже ещё не имеющая детей, уже по природе своей мать. Природа распорядилась гениально. Но каких только исключений нет в жизни. И как гримаса природы — женщина, ставшая матерью, но не познавшая материнства! В поисках удобств для себя подставляющая под невзгоды ребёнка. И вот, представьте то материнское всесилие, о котором мы только что говорили, обрушивающимся вдруг против дочери, или сына!
Тот рассказ в студенческой комнате, между прочим, мог получиться ещё более жестоким. Окажись в комнате ребёнок, отрёкшийся в чувствах от собственной матери. Там, где у того, детдомовского, была беспокойная пустота, у этого, второго — была рана. Второму труднее, как слепому, бывшему зрячим, успевшему все увидеть и понять, что он потерял.
«Мне 27 лет, — пишет Володя С. из Луганска. — Аналогично Сашиной и моя судьба сложилась. Я рано остался без родителей, хотя они были живы. Мать и поныне живёт, но сыновней ласки я к ней не испытываю. Я тоже рос с отчимом, и они с матерью тоже от меня избавились, так как считали меня испорченным. Меня воспитали другие люди, и я им глубоко благодарен за это.
Двенадцать лет не видел свою мать. И вот в июле этого года у нас состоялась встреча. Я увидел её растерянной, с чувством глубокой вины передо мной, которую она старалась как-нибудь сгладить, хотела меня приласкать. Но я так и не смог назвать её матерью. А главное, почувствовать сердцем, что она моя мать… Не смог. Очень быстро мы расстались…».
Вспоминаю, как в Одессе Евдокия Ананьевна, жалуясь, сколько хлопот ей доставил Саша, показывая изрезанные им дамские модельные туфли, говорила:
— Прощу ли я ему…
А я думал тогда: простит ли он вас? А вдруг будете беспомощны в старости? Не простит — станет больно за себя. Простит — будет стыдно за себя.
…В кипе читательских писем лежит самое главное. От Евдокии Ананьевны. Пишет, что многое поняла. Хорошо, если так. Правда, ещё и тогда, в Одессе, она временами, порывами с беспокойством роняла: «Да, виновата…». Но вот туфли те разрезанные, и её: «Прощу ли…» — это ведь было тоже тогда, в тот вечер.
1969 г.