А вот, все прогрессивное человечество сейчас оливье потребляет. На вареной колбасе. И шампанское полусладкое. Но мы-то военмедики? У нас меню побогаче будет. Спирт на глюкозе и тушенка. Спасибо Родине любимой, за то, что выбрала для нас… И печенье у Татьян Евгеньевны можно Христа ради выпросить. Хорошее печенье, кстати. Овсяное.
К чаю самое то.
Глаза слипаются. Женька молчит. Мы всегда молчим, глядя на город. Красиво и страшно. Хотя — какой страх? То давно было, сейчас полнейшая мерзкая апатия. Прикажи мне верховный главнокомандующий, давай, дескать, Мезенцев! Так я так дам! С корнцангом и прапорщиком Романовой наперевес! Чешки ваши завернутся, как пить дать. От одной только бюрократии Тань Евгеньевны, местные муджахеды изойдут соплями и поносом, вот что я думаю. По пятьдесят формуляров на ампулу, держите, не уроните. А уж от корнцанга…
— Добрый вечер, Вадим Алексеевич! — Айдар, как есть, с красными глазами и щетиной.
— Какой нахер вечер, Айдарчик? Какой добрый? Ты местных пустил? Тебя Фарухов, Господь покарает, ты знаешь об этом? Будешь щелкать, местные гуроны тебе инсталляцию голова минус уши соорудят. А ты знаешь, кто тебе их назад пришьет?
— Не знаю. — бурчит он.
— Я тебе их пришью. Но на жопу. Чтобы сигналы не запаздывали.
— Шутите все, Вадим Алексеевич. А боги у нас разные. У вас один, у меня другой. — огрызается тот.
— Я твоему нажалуюсь, что ты вчера сало трескал и спирт краденый пил. — мстительно заявляю я. — А Соломатин тебе еще третий глаз пропишет, там же где и уши. Для бдительности.
— Мне их жалко стало. У меня бойцы на фишках секут, зря вы так. Я мамке еще банку сгущенки дал. А сало мне можно. В походе воинам можно не соблюдать. Тем более я ночью ел. Никто не видел.
Вот так, страшный сержант Фарухов: жалко тебе их. И мне жалко. Первый отдельный санитарный батальон имени Махатмы Ганди. Скорбь эта мутная. Все друг о друге заботятся и плачут. И режут кто чем: я скальпелем, а кому и штык-ножом приходится, за неимением. Гуманисты в терминальной стадии. Пятьдесят шесть человек нажалели за три дня. А уж, сколько там осталось, во всей этой хлопающей красоте? Бог знает.
Левдик хохочет и шлепает Айдара по спине:
— Воин, блин. Чего хотел-то?
— «Чапельник» сообщил, двадцать семь человек везут. Трое тяжелых.
Приплыли тапочки к дивану, вот ты и поспал, Мезенцев. Тоскливо на душе. Переболтанная она вся, муть со дна поднялась, да так и повисла. А в голове, как голуби срали. «Чапельник» этот, понапридумают позывных. Что б никто не догадался. Операция «Ы», блин. Дети, дети.
— Жень, — говорю я Левдику, — ты на сортировку сегодня. Я сегодня не смогу, устал чегойто. Лады?
Сортировки я как могу, избегаю, нет во мне умения этого, кому в первую очередь на стол. Я — то знаю, что Женька им в глаза не смотрит. Не может уже на третий день. И правильно делает. Детства чистые глазенки. У всех они. Боль в них, страх и наивность. Слезы в них и радость. Ненависть ко всем и вся. Вот так-то, доктор Мезенцев. Второе января. Верти своих собачек из капельниц, сейчас клиенты повалят.
— Айдар, скажи, пусть генератор пускают. Свет нужен. Жень, Тань Евгеньевне перевязку и чистый бокс. Процедурку уберите, а? А то гнойная была… Санитаров поднимайте. Короче, работаем.
Работаем, Мезенцев!
Третье января доктора Мезенцева (2020)
Вот и сегодня у нас праздник. Такой же, как вчера. У нас тут каждый день праздник. Если проснулся, и голова не болит, то все, считай — подарок от Деда Мороза. Новый бушлат, тонна солярки и белые тапочки. Про тапочки — это я фигурально, конечно. Белые тапочки — это от недосыпа.
А вообще война баба заботливая, даром, что страшная лицом. Война о тебе никогда не забудет, хоть усрись. У нее свое расписание и она его тщательно соблюдает. Корпит над ним, как нищенка над рублем. Лоб морщит, подсчитывает что-то себе. Мулюет в книжке.
А потом всполошится, страницу перевернет.
Раз!
Была у тебя полоса плохая, такая, что не продохнешь, колен не разогнешь, бегаешь себе вприсядку. И тут все! Аллес. Слава тебе Господи! Закончилась. И началась новая, слепящая, замечательная! Отличная полоса!
Очень плохая. Чернее задницы. Ешь, как говорится, икру ложками. Полностью черная зебра со всех сторон. И как ее седлать — бог знает.
В трубке неразборчиво булькает полковник. Так получается, что все у него неразборчиво: команды, управление, личный состав, направления, боеприпасы, вывоз раненых и двухсотых. Все неразборчиво, и только одна вещь — нечленораздельно. Мат. Он на нем не просто разговаривает, он на нем мыслит. И пытается эти мысли до меня донести.
— Ты, бля (запикано) понимаешь, что у тебя там уже четыре двухсотых? Это (запикано) (запикано) (запикано). (Запикано) думаешь? Да это просто (запикано). У тебя тринадцать поступило (запикано), четыре (запикано). Ты понимаешь, что делаешь?
Что делаю, я понимаю. Я жду. Я жду, когда тащ полковник, свой зад поднимет и сапогами своими начищенными, да по дороге из желтого кирпича ко мне прибудет. За тридцать километров. Как девочка Эли с Тотошкой к доброму волшебнику. И унесет на себе танкиста без фамилии и двух пехотных Ведеркина Александра и Тухватуллина Фатиха. Семьдесят шестого года рождения. У второго большая кровопотеря и пневмоторакс. А не унесет, то и цифры в мат забредающие поправит. В большую сторону.
— Транспорт дайте, и скорее. ¬- Устало говорю ему, сам понимаю, что бесполезно. С утра туман, дождь накрапывает и прогнозы плохие. А дороги. Что дороги? По дорогам тут давно никто не ездит. По дорогам тут только полковники в начищенных сапогах передвигаются. И то по карте. И пальцем.
— (Запикано) себе там думаешь? Что тебе дать, (запикано)? Ты у меня Мезенцев (запикано).
С транспортом вообще швах. Даже руки опускаются. Те самые, с короткими ногтями «под мясо» и пятнами. Есть «шишига», а толку? До поворота у уборной довести? А дальше? Дальше, если даже и пойдет, то танкиста точно не довезет. У того на это кожи не хватит. Мало у него кожи этой. И Тухватуллина тоже не довезет, и Ведеркина. А воздухом у полковника моего не получается. И он весь этот пердимонокль на меня сваливает. Я у него гнида и агент мирового империализма. А он ангел в погонах.
— Вези тяжелых, Мезенцев. — по-русски говорит полковник.
— А иди-ка ты на (запикано), тащ полковник. — откликаюсь я, и кладу трубку. Даже не кладу. Грохаю. Ннна. С оттяжечкой. Без вариантов.
— Вадим Алексеевич, — связист тянет шею в палатку. Они у меня вышколенные. Как собаки Павлова. Даром, что всегда подслушивают. Телефонные войска, блин. Только устав по обложке изучают. Разговоры мне эти, по имени отчеству, словно на маминой кухне в домашних тапках, а не черт знает где, под нудным дождем. Даже не так. Не под нудным дождем. А под (запикано) (запикано) (запикано) (запикано) блядь, дождем.
Влаги в небе большие запасы. Ни бушлата не высушишь, ни волос. Такая вот зима, катайтесь дорогой доктор Мезенцев на лыжах. Можете на горных, милости просим. В горах же как-никак. Почти курорт с минеральными водами. Я делаю козью морду, и связист тут же поправляется.
— Тащ майор!
Что тебе, Боря? — тушу истлевшую сигарету в банке, ощетинившейся окурками. Так и не сделал ни одной затяжки. Только первую.
— Вас там товарищ прапорщик разыскивает.
Товарищ прапорщик — Романова Тань Евгеньевна. Мой господь бог повелитель. Святая покровительница сирых и убогих. Тонна солярки и новый стерилизатор. Мадонна чернильниц. Один у нее недостаток — спирт под замком.
Выхожу из палатки.
— Вадим Алексеевич! — это уже Романова. Идет ко мне от приемного, от дождя папочкой прикрывается. — Там еще одного привезли, посмотрите? Или Левдика разбудить?
— Дай закурить, товарищ прапорщик. — говорю ей.
— Так посмотрите? — на шутки у нее иммунитет. Глаза серьезные, по краям усталость переливается. Когда она спит? Не знаю. Мы с Левдиком поочередно кемарим. Вот у Тань Евгеньевны такой возможности нет.
— Что там?
— Нога. Ступню оторвало. — Просто говорит, безучастно. Словно о ерунде какой. Вроде новых инструкций о борьбе со вшами. Не у всех, конечно, но бывает, что у поступившего цивилизация под бельем. Чем мне их душить? Инструкцией обмахивать? Или вслух ее зачитывать, чтобы насекомые сдохли от тоски? Вошежарки у меня нет, а препараты забыли прислать. А пишешь: забыли. В ответ с большой земли одно и то же: Давай, Мезенцев! Прояви народную смекалку. Да плевать я хотел.
Смотрю в спокойные серые глаза. Там сестрички, небось, уже ногу бреют, операционное поле готовят. А тут — дождь Романову больше заботит. Падают капли. На папку падают, на волосы. Застревают лилипутскими прозрачными искрами.
Иду с ней под этим проклятым дождем, сам про другое думаю. Про танкиста думаю, про Ведеркина с Тухватуллиным. Надежды никакой. Разве что полковник вертолет все же поднимет. Шею свою заложит. Заложит же? Нет? Нет ответа. И для меня нет, и для раненых. Вот так они болтаются сейчас, все трое, между ангелом и бесом. Между смертью и смертью. Между мной и полковником.
У Соломатина орет магнитофон. Цой. Война дело молодых, лекарство против морщин.
Поднимет, нет? А если поднимет, да приложит его где-нибудь в тумане? Не сам, конечно, а экипаж в силу плохих метеоусловий. За такое потроха скипидаром промывают с черного хода. Мгновенно и не отходя от кассы. Кто приказ отдал? А почему не землей? А был ли в этом большой смысл? Что скажешь? Что? Это медальки вешать время нужно, а сапогом по личному делу ходят быстро. И всем это понятно, всем, кроме тех, у которых сил не осталось свое мнение выразить. Тех, что между небом и землей застряли, и никак не определятся.
В приемном холодно, да и на кой черт тут топить? Это место пролетают со свистом. Как у святого Петра. Зерна от плевел отделяются максимально быстро, и максимально на глаз. Думать тут особенно нечего, все на автомате. Да-нет, на стол. Кто успел. Кто нет, того к Сене.