Если бы не записка и подтаявшая шоколадка. Если бы не эти два таинственных предмета. Они были не отсюда, эта мятая бумажка с конфетой, они были из другого измерения. Параноидально — одинокие, вот какие они были. С бессмысленным смыслом.
«Олеся! Я тибя люлю. Пайдем гулять. Веня Сторожкин»
— Люлю, гагага… — покатилась страшная Людка, в строжайшей тайне посвященная в текст.
— Лыцарь, ыыыы…Веня Сторожкин, аааа… — и последовательно выпила три рюмки со спиртом. — Веня! Гыгыгы… Дай-ка шоколадку закусить, а? кхы…
Леся заложила одну микроногу за другую и опечалилась. Веня это вовсе не Гектор из Джоанны Линдсей, Веня это много хуже. Он, это клетчатая рубашка в соплях, малиновые сланцы и дедушкины брюки на английской булавке в любую погоду.
— Дурак, — посчитала Леся нахмурившись. Веня стоял перед ней, пуча глаза.
— Гыр, гыр — сказал он смущено и упустил из носа. — Мене, текел, фарес…
Его черные пальцы, любопытствующие из сланцев, шевелились.
— Сопли подбери. Менетекел… — строго подумала Леся. В ее сознание ворвалась Венина изможденная мама и подхватила сына прочь.
— Летите, ангелы, — пронеслось в тонкой неосязаемости Леси.
Веня, конфузясь, похлопал ладонями по воздуху, а мама зло глянула на него. «Пойдем ирод!» Они испарились, смытые Людкиным смехом.
— Хыхы… Любовничек у тебя, Леська… хыхы … Платков теперь накупай, хыхы… и памперсов… Будете теперь втроем вокзальный сортир мыть… ыгыг… На семейный подряд.
Венина мама, на секунду мелькнув из нереальности, погрозила страшной Людке кулаком. «Блядища», — подумала мама. А Леся вздохнула. Все в этом мире не так. Даже букетики и шоколадки. Была бы я аптекарем, мечтала Леся, таким вот простым аптекарем. Как тетя Вера. А ОН бы ехал через Мерефу, ехал бы вот так…, в большой машине с черными кожаными сидениями. Или коричневыми? Не важно. Ехал бы и заболел. Чем-нибудь легким. Насморком предположим. При этом размышлении, Веня Сторожкин немедленно всплыл из темноты и запузырил носом. Страшная Людка загоготала и принялась тыкать в него пальцем.
— Дай шеколадку, красавчик! — орала она.
Веня сопел и лип глазами к Лесе.
— Вот прицепился, — загрустила та, — исчезни уже, Веня Сторожкин, не нужны мне твои букетики и шоколадки.
Он немедленно съежился, растворяясь в теплом воздухе. Последними исчезли тлеющие малиновые сланцы.
Времени никогда не жалко. Да и как его жалеть? Что жалеть? День, час, минуту… что? Пусть их. Хотя они все твои, пожалуй. Проносятся мимо. С тихим неслышимым шорохом. Деловито мнут тебя, теребят, лепят черти что. Морщины, брюшко, лысину и седину. Аккуратные мешочки под глазами. И артрит, и прочие радости. А в теле твоем тоскует о чем — то разум. Непонятная и неосязаемая субстанция. С носорожьими рогами, слонами на тонких паучьих ногах, кусками сыра, саранчой и прочими искушениями.
Почему я не аптекарь? Почему не брожу ненужный и не ищущий ничего? Почему не тоскую о неосознанном? Лесе тоже было скучно. Скучно с часами, показывающими девять и шесть часов, с запахом парализованной бабушки, с пыльными молчащими книгами. Все было постоянно. Миллионолетне. Глупо и скучно всей этой постоянностью.
А вот анализы это да! Амбулаторное обследование это цирк и клоуны. Лотерея с суперпризом, происходящая раз в два года. О тебе не помнят сейчас и никогда не помнили. А тут — вот. Как оказывается, ты не просто ноль и еноно, у тебя, где-то там, в стодесятитысячности, есть единица после запятой. Ты человек, не охваченный здоровьем. И тебя охватывают. И Лесю охватили.
— Интересно, — думала она, разворачивая заветный листик. — Ой, как интересно! И все в нем было хорошо, в этом кусочке бумаги. Прекрасно все было в нем. Замечательно и блестяще, вот как было! «Яйца глист, не обнаружены»- сообщал он. И было в этом что-то летящее, выпрыгивающее из рыб. Тигры, винтовки «манлихер» с примкнутыми штыками, разорванные гранаты. Башни, тени и сюртуки. Туман там был и песок.
— Яйца глист не обнаружены, — повторила Леся, обращаясь к своим маленьким ногам. Те молчали и несли ее по неровному асфальту. Им-то все равно, этим ногам. А Леся ликовала.
— Не обнаружены, — пело ее непонятное и неосязаемое. — Радость то, какая!
Счастье баюкало ее. Воздух горел и отдавал вишневым цветом. Даже Веня и тот забылся со всей своей любовью, букетиками и изможденной мамой. Исчез, растаял как сигаретный дым, где-то в сияющих далях вокзальной уборной. Хотя нет. Веня был. Он толкал Лесю в спину, сильно толкал. Потому как что-то ревело вокруг, стонало раненым носорогом. Неслось к ним. Огромнело. Счастливая Леся падала…вниз, в сторону, кувыркаясь… в кроличьи норы, мимо полок с вареньем… падала, слегка задетая бампером. Сквозь весь этот вишневый свет, видения и смятый колесом Венин букетик.
— Мене, текел, фарес. — догорало в небе.
— Яйца глист, не обнаружены, — сигналили облака. А Леся глядела на свои новые ноги. Они были длинны, эти ноги. И изящны. И неземны.
— Ого, какие. Откуда вы, ноги? — подумала она, и перегнулась через невидимый подоконник в новый ультрамариновый мир. Мир, где бродили слоны на тонких паучьих лапах, и чесал голову смешной очкастый толстяк. А над всем этим парил малиновосланцевый Веня с криво присобаченными крыльями.
— Летаешь, Сторожкин? — спросила Леся.
— Гыр, гыр, — смущено протянул тот, и высморкался кровью в правое крыло.
Бабушка (2020)
Вода с крыши — кап-кап.
И капает в подставленную мамой деревянную плошку. Звук при этом интересный: округлое звонкое чавканье, в тот миг, когда капля, любопытствуя, взлетает над бортиком, прежде чем упокоиться среди тысяч своих подобий.
— Пирожки и растирку для ног отнесешь Бабушке, — наставляет мама. — и не перепутай там ничего, Кутузов.
Почему Кутузов? Откуда он вообще взялся этот одноглазый старик среди лесов Пфальца? И что тут путать, если настойку Бабушка все равно выпьет жадными глотками. Покривившись недовольно на первом. А пирожки мы съедим вдвоем, у мамы они вкусные: с яйцом и печенью. Хотя нет — втроем. Потому что в лесу волк. И волк тоже любит пирожки. А настойку не любит, особенно после того случая, когда три дня с воем бегал по лесу, присаживаясь под каждым кустом конопли
— Не в то горло пошла, — поскуливая, объяснял он. А в какое горло она должна идти, если мама ее делает для ног? Но Бабушка все равно пьет. Ей можно: она старая и у нее ревматизм. И мне ее жалко, особенно когда идет дождь.
Вода с крыши — кап-кап.
Воды почти полная плошка, а это значит, что пора идти. Вру, конечно же, это ничего не значит. Вернее это оттого, что крыша худая и чинить ее некому. Зато у меня есть красная шапочка. Очень красивая и в кружевах из Брюгге. Голова в ней почти не мокнет, даже если вылить на нее эту проклятую, полную дождевой воды плошку. Мама говорит, что я в ней красивая. Обманывает, наверное, все матери врут детям. Потому что нельзя, бо-бо, укусит, заберет — и прочие несчастья. И я, молча, принимаю эту ложь — святую ложь своей матери. Кроме того, она ничего не знает о волке. Матери слепы в своей любви, как наседки теряющие цыплят.
Вода с крыши — кап-кап.
Капает за воротник платьица, когда я, твердо сжимая ручку плетеной корзины, волоку ее через мокрый и нахохленный лес. Сыро, просто сыро везде, и мои туфельки хлюпают по глине, разъезжающейся из-под подошв. Поначалу дрожь пробирает- от влаги и хочется к огню и теплу. Вытянуть ноги в шерстяных носочках и лениво поглощать коньяк. Или Бабушкину растирку. Я знаю, я пробовала. Надо сделать первый глоток, протолкнуть в себя эту мерзость. А потом соврать Бабушке что-нибудь. И главное в этом деле не дышать. Или, как говорит волк, дышать жопой. А я считаю что это: во-первых, грубо, а во-вторых, невозможно. А он утверждает, что возможно. Его иногда не понять, это больное растрепанное существо. Глаза отводит в сторону и косит отчаянно. А то еще руку мне погладит или коленку. Какая у тебя гладкая и шелковистая кожа, деточка! Давай я тебя обниму? Я не соглашаюсь, потому что он пахнет псиной. Мокрой псиной.
Вода с крыши — кап-кап.
А еще волк любит ходить к Бабушке, там они запираются и не пускают меня. Дураки. Мне же все видно через оконце в лопухах. Много чего интересного. Только идти далеко и глупо стоять перед дверью. Они играют в нарды на деньги. Шеш-беш это называется, волк постоянно жульничает, а Бабушка хрипло отчитывает его. И дымит, дымит мятой папиросиной. Волк чихает, ему не нравится табачный дым. Но молчит, потому что виноват. У меня тоже есть маленький такой шеш-бешик с утенком на доске, мама привезла из Турции. Только я в него не играю- мне не с кем. А мама говорит, что в Турции в него играют все. Даже дети. Интересно было бы посмотреть. Там всегда солнце и море. Море это когда много воды.
Вода с крыши кап-кап.
Падают на землю капли. Еще мама сказала, что в следующий раз привезет из Турции настоящего турка. Но волк резко против. Мы с ним обсуждали. Он отряхивает воду с мокрой шкуры и говорит, что ему достаточно Охотника. И так жизни нету, и прохода не дают. Если мама привезет турка, то он уйдет к Бабушке насовсем. Там они будут протестовать. Запрут дверь, и будут протестовать. А я знаю, как они будут это делать: нарды, растирка для ног и бесконечные разговоры о том, как было хорошо совсем недавно. Но мне кажется, что совсем недавно тоже был дождь. Он был всегда и длится бесконечно, сыпется с хмурого неба.
Вода с крыши кап-кап.
Много воды сегодня. Почти так же как вчера. А завтра будет еще больше, мне кажется. Вот Бабушке понравится протестовать, ведь она всю жизнь протестует. И ссорится с мамой. Почти всегда, когда они встречаются. Волк говорит это наследственное, они два сапога пара. А потом смеется своим странным перхающим смехом. Он радуется, потому что выиграл у Охотника сапоги в карты неделю назад. А дне недели назад- ружье. Теперь Охотник у нас наследственный слабоумный. Во всяком случае, волк его так называет. Его прадед тоже проиграл сапоги, и дед, и отец. Охотник ходит по лесу в носках и постоянно сморкается и чихает. Говорит, что так он охотится. А иногда заходит к Бабушке пропустить стаканчик растирки и погреться. И чихает сидя за столом так оглушительно, что Бабушка вздрагивает.