Старушки из пасомых приходили проведать своего пастыря и, умиляясь, рассказывали потом всем, что он, как ангел, лежит.
— Уж как хорошо выболел–то! — говорили они. — Худенький стал; ручки, как восковые. Сподобил господь!
А прежде сами же радовались, что он у них гладкий был.
Те обещания, те мысли о жизни, какие у него появились из неведомых глубин его личности в опасный период болезни, как–то постепенно забывались. Но это не было с его стороны лживой уловкой; обещал, отсрочку вымолил, а там — обещания побоку, и опять за свое. Дело с обещаниями сошло на нет, потому что оно было ненормальным явлением, только свидетельствовавшим о сильном потрясении и перемещении душевных элементов. Благодаря этому потрясению то, что было скрыто глубоко и лежало в нем без употребления в продолжение всей жизни, всплыло вдруг наверх, а что лежало наверху, зарылось на время вниз.
Через неделю Федор Иваныч в первый раз после долгого перерыва сел к своему окну и лицом к лицу встретился с Васькой, который неслушающимися глазами водил по окнам.
— Ну ты, что же, приятель, все по–старому! — сказал Федор Иваныч.
— По–старому, — грустно сказал Васька, остановив взгляд на своем пастыре и тупо моргая глазами.
— Плохо! — сказал Федор Иваныч. — Пора бы начать по–новому. А то жизнь–то у тебя пройдет, и останется неизвестным, зачем ты собственно существовал. А ведь в твоем распоряжении, слава богу, — не один год. Есть время одуматься, на себя оглянуться. Хорош ты будешь, когда явишься вот в этаком виде, об одной штанине к престолу господню. "Что это, — скажет господь бог, — за образина такая, откуда вы его выкопали? Дайте–ка посмотреть, что он в своей жизни сделал, что после него на земле осталось?" Возьмут книгу записей, посмотрят, а там твоя страница и не начата, только вся водкой залита и перепачкана. Ну, иди, безнадёжное создание!
Для заполнения времени Федор Иваныч купил новую книжку ребусов, кроме того, разрешил себе в виде закуски свежих карасиков, которые кушал, сидя у окна, чтобы не томиться бездействием и в то же время не подорвать здоровья, так как эта пища была совершенно безвредна.
Настала весна, разбухали и лопались смолистые почки тополей, начались свежие росистые утра с длинными тенями. И Федор Иваныч, вставая теперь на целый час раньше, чем обыкновенно, взяв карасиков, садился с самого утра к окну и в этой бодрой утренней прохладе начинал свой день.
Под окном опять стали толочься свиньи, подбирая бросаемые о. Федором головки карасей, и жевали: они внизу, он — наверху.
АЛЕШКА
I
— Алексей Петров, куда забельшил доверенность? Вчера вечером тут была?
— Да я не знаю.
— Ты брось это свое "не знаю". Тут тебе не деревня. Раз ты служишь у присяжного поверенного, значит, должен быть точен, аккуратен и все знать. Понял? Двенадцать лет, слава тебе господи, стукнуло малому, а он — не знаю да не знаю. Руку от носа убери! В гроб ты меня уложишь…
Присяжный поверенный только что встал и, говоря это, рылся в бумагах, стоя без пиджака, с незавязанным галстуком. А субъект, называвшийся Алексеем Петровым, или просто Алёшкой, стоял животом у стола и едва сдерживал руки, которые так и лезли то в нос, то в затылок. На нем была синяя рубашка, подпоясанная лаковым облупившимся ремнем и торчавшая сзади пузырем. Острижен он был гладко машинкой и оттого имел вид мышонка, в особенности, когда оправдывался в чем–нибудь и обиженно поднимал вверх брови.
— Вот где очутилась. Конечно, это твоих подлых рук дело.
— Ей–богу, вот вам крест! — сказал Алёшка.
— Не лезь животом на стол! Я тебя, дурака, уму–разуму учу, а ты не понимаешь.
Присяжный поверенный был славный малый, простой. В нем чувствовался свой брат. Он любил пошутить, дать щелчка по Алешкиному животу.
И теперь он, завязывая перед зеркалом галстук, по привычке говорил с Алёшкой.
— Не такое время, брат, чтобы зевать. А вашему брату теперь и вылезать на свет божий. Малый ты хороший, только разгильдяйничать не надо, да в носу ковырять бы поменьше.
— Я — ничего.
— То–то, ничего! Ну, тащи самовар.
Алёшка бросился в кухню, насмерть перепугал кошку, умывавшуюся на лежанке, и, смахнув рукавом с самовара золу, потащил его, открывая по дороге двери локтем и придерживая сзади ногой.
Теперь, когда они переехали от хозяина на отдельную квартиру из двух комнат, Алёшка работает и за горничную и за канцеляриста. Ставит самовар, бегает за булками в очередь, чистит платье, на уголке стола записывает входящие и исходящие и говорит по телефону с клиентами. Дела — пропасть. Но хорошему человеку и приятно служить. Он знает, что хозяину нелегко в последнее время. От жены ушел.
Все дело вышло из–за этой красивой дамы в шляпе с пером, к которой хозяин ездил. На прежней квартире она не бывала, а здесь бывает раз в неделю. И часто видит он ее на бульваре с двумя девочками в одинаковых шубках. Какая из этих женщин лучше — Алёшка не знает. Пожалуй, новая лучше, красивее. Она такая ласковая и печальная, печальная, в особенности, когда говорит о своих девочках.
У хозяина тоже девочка, она осталась на прежней квартире у матери. Иногда нянька Никитична потихоньку приводит ее к хозяину, он сажает ее на колени и долго целует. Нянька стоит в уголку и украдкой утирает глаза. Потом хозяин долго крестит девочку и, провожая их, насильно сует няньке в руку бумажку и хлопает ее по плечу. Он всегда ровен и добр с Алёшкой. И Алёшка уже знает, что сейчас хозяин наденет черную жилетку, фрак с двумя хвостами сзади и, выправив рукава, скажет:
— Ну, Алексей Петров Сычев, давай, видно, чай пить. Хороший ты малый, только живот поменьше наедай, — и даст щелчка по Алешкиному животу.
— Ну, садись.
Алёшка садится, ерзая, подвигается дальше на сиденье, скрещивает под стулом ноги. Хозяин наливает в стакан чай. А он давно уже присмотрел себе в сухарнице булку с маком и только ждет разрешения взять хлеб. У него непобедимая жадность к еде, с которой он не может бороться. Вид белого хлеба гипнотизирует его и сводит с ума. Он знает все булочные, все столовые в своем районе. И, несмотря на то, что хозяин кормит его хорошо, он никогда не наедается. Иногда хозяин скажет ему:
— Ну, скажи по совести, наелся?
Алёшка сначала выпустит дух, а потом уже скажет:
— Наелся.
Полчаса после еды он еще сыт, но потом опять мечтает без конца о булках с маком.
— Ну, собирай да поставь чайник на комод. Знаешь, Алексей Петров, кто этот комод делал?
Алёшка, разинув рот, смотрит то на комод, то на хозяина.
— Чего глаза таращишь? Его мой дед делал. Был такой же, как и ты, деревенский малый, гусей гонял. А я вот, видишь, каким стал, оттого что грамоте учился. Вот и ты смотри в оба. Уложи–ка дела; чьи мы нынче защищаем? Посмотри в блокноте.
— Вахромеева и Карпова.
— Ну, и клади их.
Присяжный поверенный кончил чай, встал и стряхнул крошки с жилета.
— Тушинская предлагает мне вести ее дело о наследстве. Как ты к этому относишься, Алексей Петров?
Рука Алёшки полезла было в нос, но сейчас же вернулась.
— Да я не знаю, — сказал он.
— О, мякинная твоя голова! Тут нечего знать или не знать. Ты должен иметь свое мнение и говорить: отношусь, мол, положительно… или отношусь отрицательно. Когда я тебя выучу! Ну, давай пальто и шляпу. Да, если к_т_о-н_и_б_у_д_ь зайдет без меня, скажи, что приеду сам сегодня, — и на лицо ложится тень заботы.
Алёшка знает, про кого говорит хозяин. И ему нравится быть участником той части жизни хозяина, которая скрыта от других.
— Ладно, — говорит он, — скажу.
— Кто же так отвечает, медведь косолапый!
Сейчас хозяин уйдет, и Алёшка останется до самого вечера хозяином целой квартиры.
Алёшка, хоть и любит своего патрона, но ждет с нетерпением, когда тот уйдет. Без него можно свободно отдаваться своим мечтам. И поэтому он с особенным старанием и усердием смахивает до самой двери что–то невидимое со спины и с рукава пальто хозяина.
— Печку не упусти.
Дверь мягко щелкает английским замком, на лестнице слышен раскатистый гул закрываемых дверец лифта, и наступает тишина.
Алёшка хозяином возвращается в кабинет. Чаю он напился, его живот уже давно пришел в такое состояние, что по нему хочется щелкнуть, как по арбузу, — но он все–таки наливает себе еще стакан. Потом, разговаривая с чашками, убирает посуду и бежит в очередь за сахаром, задирая по дороге всех встречных собак.
II
На улице хорошо, морозно. Иней опушил деревья на бульваре. И даже железная решетка стала с одной стороны седая. Если приложиться к ней языком, то на железе, останется вся кожа. Снег весело скрипит и свистит под каблуками, напоминая Алёшке деревню, Рождество, святки… По улице торопливо идут пешеходы с поднятыми воротниками и, оглядываясь на извозчиков, перебегают улицу. Хорошо теперь дома…
Алёшка с сахаром уже под вечер возвращается домой, затапливает печку, садится на диван и, глядя на огонь, отдается мечтам. Думает обо всем сразу: и о деревне, и о хозяине, и о котлетах в "Русском хлебосольстве".
Чудно, кажется ему, живет хозяин. Сняты у него две квартиры, а дома он не живет: уходит утром, а приходит поздно ночью. Придумал бы себе такое помещение, чтобы только ночевать, а то целый день зря пропадает квартира.
И никогда он не видел, чтобы у хозяина все было ладно. На той квартире жена все плакала, а он или у себя в кабинете запирался, или уходил до поздней ночи. Все они люди очень хорошие. А просто, значит, насчет жен — тут хуже, чем в деревне; там было спокойнее: если живут, так уж с одной. Тут же для этого к_в_а_р_т_и_р_ы приспособлены. Не хочет с женой жить — сейчас новую квартиру: у них чуть что, сейчас первое дело квартира; а там не снимешь. Вот и живут. В деревне только дерутся, а тут руками никогда: скажет слово, — а то и ни слова не скажет — так молчат и мучаются, — жалко смотреть! Хозяин новую барыню все о чем–то просит, должно быть, насчет переезда на новую квартиру, она не соглашается и все плачет и поминает своих девочек.