Ну что ж, вся Вселенная — миг в моем сознании, а парадоксов много.
Да, вспомнил… Я ведь тело-то свое земное забыл в труп превратить, позабыл кинуть его насовсем. Я ведь иногда в него входил для смеха. А теперь пора, пора… И записки свои кончаю. Ухожу я, Господи, или к Тебе, вовнутрь, в себя, или в такую даль, что ее и никаким знаком не обозначишь, никакой Пустотой не выразишь.
Я бегу, бегу, бегу-у-у!..
…Тело Васи Куролесова захоронили при содействии его верного друга Вити Катюшкина. Провожающих было немного. Выл ветер. Витя Катюшкин все время шептал: «Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего Василия с миром…» Но самому в какие-то мгновения виделся чудик с бесчисленными головами.
ЛЮДИ МОГИЛ
Человечек я уже совершенно погибший, даже до исступления. Мира я не понимаю, Бога тоже, так что же после всего этого остается на мою долю?
О, теперь я понимаю, что осталось на мою долю: одни могилы.
И я хорошо помню, с чего все началось. Собственно, началось именно с моего рождения: ибо точно с этого момента я перестал понимать и мир, и Бога, и это продолжается до сих пор.
Но начну все по порядку. Отца и мать своих я не помню. Я даже не уверен, были они у меня или нет. Говорят ведь, что можно рождаться по-всякому, еще Платон, грек такой, об этом писал.
Где я родился, я тоже не помню. И даже не хочу знать. От этих знаний вся и беда. Но очнулся я, когда уже жил в одном из наших южных городов. Половину своего детства я пребывал в сиротском доме, другую половину у старушки, которая называла себя моей бабушкой (хотя я считал ее своей прабабушкой). Она-то однажды ночью, распивая чай, сказала мне, что моя мать похоронена недалеко, на невероятном по размеру кладбище, где нашли покой все: и славяне, и местные восточные люди, и многие другие… Кладбище это оказалось всего в получасе езды от нас на трамвае…
Я сначала ей не поверил (ведь мне было тогда всего одиннадцать лет, несмышленышу), но, плюхнувшись лицом в комод, отыскала она мне засаленную бумажку, где обозначалось имя, по ее словам, моей матери и картинка, как ее найти, в смысле могилы. Я сунул бумажку в свои ободранные коротенькие штанишки.
Бабушка, однако, сказала, что моя мама — это не ее дочь.
Я и не возражал: я ведь и сам не знал, чей я сын, чего ж мне было судить о моей бабушке. Я, возможно бы, и забыл о могиле, если б мне не подбили глаз. Били три здоровенные девочки лет по шестнадцати. Я тогда и решил пожаловаться маме. Глаз распух. Кровь текла, сопли мешались с нею. Я достал чертеж и поехал к маме. Копейки у меня нашлись.
Был уже вечер. Солнце, которое, как говорят, является виновником жизни, уже заходило. Я пролез в дыру в заборе и порыскал часа два среди могил. Солнце, однако же, еще светило, словно не хотело исчезать.
Я нашел мамулю. Могила была плохая: без креста, без мусульманских знаков и вообще без ничего.
Я заплакал: что дальше?
Сижу, гляжу в могилу и думаю. И вдруг — хвать, какая-то холодная рука (клещи скорее) схватила меня сзади за голую ногу.
Я замер и взглянул на солнце. Где оно? Солнца уже почти не было, оставались только косые лучи на бездонном небе. Почему я не заорал сразу? Да потому, что от ужаса голос ушел внутрь, в утробу. А взглянул я на солнце, потому что хотел туда улететь. Но только голос стал восставать из утробы ужаса, чую ногой: отпустило. Тогда глянул: Боже мой, Создатель мира сего, то была жаба!
Огромная, склизкая, она облапила мою голую детскую ногу, взяла свое и отпала. Я помню ее большие, нечеловеческие глаза-и разум мой охолодел от ее величины. Никогда потом, прожив многолетнюю беспокойную жизнь, я не видел таких жаб: и по величине, и по выражению. Словно она выскочила изо рта бедных покойников.
Я не стал больше плакать над мамой и ушел. На следующую ночь мне снились непомерные водянистые глаза этой жабы, но они были в слезах, почти человечьих. Но, может быть, то была просто могильная вода?
Второй раз в своей причудливой жизни я был на этом кладбище с девочкой, было мне уже лет четырнадцать и ей тоже, и это была первая, абсолютно невинная любовь.
Я хотел быть с ней один на один. Потому и затащил ее в этот памятный вечер на кладбище.
Мы шли и шли. Кругом мелькали имена, кресты, звезды, полумесяцы, как будто эти люди находились уже не в земле, а на небе. Огромные кусты заслоняли нас от их трупов. Над нашими детскими головами было бездонное звездное небо, глубинное, как сам Бог.
Мы примостились между двумя могилами: одна мусульманская, другая христианская, хотя вообще это кладбище было поделено на части как раз между нами. То ли это была граница, то ли здесь все смешалось. Слава Богу, возле нас не было могилы атеиста (но об этом я подумал уже потом, спустя десять лет)…
Мы улеглись в траву на наши мягкие животики. Она положила головку на свою ручку (тоненькую, но уже в жирке), а я стал просто ласкать светлые волосы девчонки, думая о ее головке, в которой гнездились сны обо мне.
Мы жили внутри себя молчанием. И наконец ей стало так нежно, что она заснула.
Тревожное и бессмысленное блаженство овладело мной.
«Лишь бы ее не убили», — подумал я.
И вдруг всей своей махонькой, детской спинкой я почувствовал взгляд. На нас смотрели.
Повлажнел я, а сердце билось. Девочка спала. Я обернулся. Два глаза, с могилу величиной (так мне показалось), глядели на меня из кустов, как шары небытия.
Что-то ударило мне в ум, свет возник в нем, я схватил камень, сам не зная почему… Два глаза метнулись в сторону (увидев не камень, а свет, я понял это потом), и жуткая туша огромной кошки прыгнула на соседнюю могилу. Обернулась, шары небытия стали зелеными, кошачьими… существо мяукнуло и скрылось в тьме близлежащих могил…
Моя милая подруга (кстати, она давно уже погребена на этом кладбище) ничего не слышала, она спала ангельским сном.
Я проводил ее, сбереженную, домой, а на следующее утро потянуло меня к воротам этого парка мертвых. И тогда я увидел этого старика. Он сидел, седой, тихо себе и таинственно на камушке. Вдали виднелась церковь у ворот в христианскую часть. Я, как младенческий искатель, трижды обошел вокруг старика, в которого сразу поверил. А потому присел на землю и спросил его:
— Я вчера ночью у могилы Хасана Сулейманова видел кошку с глазами как шары.
Старичок вынул из своего нищенского мешка кусочек хлебушка и накормил меня.
— Дурачок ты с ноготок, — сказал он и погладил меня по кудрявой головке. (Я и вправду был мал.) — Оборотень то был, а не кот… Но не боись, в твоих глазах свет, оттого он и не съел тебя. У их тоже свой предел есть. — Старичок уважительно развел руками.
— А я еще некрещеный, дедушка, — я вдруг заплакал. — И сирота…
— Так ты крестишься, когда Бог даст. А свет в тебе все равно есть. Для Бога-то преград нет…
— Я к маме хочу.
— Смирися, сынок, — лизнул мою голову дедушка. — Добро-то ведь на свете еще осталось.
Я почему-то хихикнул в ответ. Подошла бабуся (не моя бабушка, а другая) и тоже накормила меня черным хлебцем.
Верочке, моей любимой девочке, я ничего обо всем этом не рассказал. Только потом, когда в этом добром мире прогремели гигантские войны, я пред смертным одром Веры поведал ей о том случае.
— Ты и похорони меня на этом кладбище. Я уже ничего не боюсь, — прошептала она.
Но самое поразительное — по крайней мере на этом кладбище — произошло раньше, когда мне было двадцать лет.
Я тогда часто норовил петь, например, такую песню:
…Но я могилы не убоюся,
Кого люблю, и с тем помру.
Однажды осенним днем подходил я к кладбищу и пел свою песню, и тогда из ворот кладбища вдруг вышли они. Старичок мой тоже был на месте, но в стороне. Я как-то сразу почувствовал (замогильный холод прошел от спины вниз), что они не совсем люди, было их несколько, как бы нищих, в основном старых людей, но около одного из них шла девочка (может быть, лет тринадцати). Но недетская это была девочка совсем. Меня поднесло к ней поближе, и я заглянул в ее глаза: не буду имя Создателя употреблять, ибо даже его именем нельзя выразить то, что я увидел…
Нищие обычно жмутся к церкви — кто ж еще может сейчас подать, кроме Бога? Но эти церковь обходили стороной, как несуществующее. Но, однако, не по-сатанински обходили, а совсем по-другому, без значения. Потом люди эти встали ровной струйкой около ограды, точно просили милостыню. Так и закаменели как будто. Я тоже, по существу, закаменел, глядя на них. Смотрю, обычные люди обходят их стороной, но некоторые подают, но как-то напряженно-осторожно, не касаясь их рук, как бы издалека.
Через некоторое время я решил подойти к ним. Подошел и спросил девочку (эту недетскую, черную такую, как черный огонь):
— Откуда ты родом?
Она молчит, словно и не слышит ничего.
— Хочешь, пойдем ко мне?
Нет ответа.
— Тогда, может быть, пойдем к тебе?
Опять одно молчание.
И вдруг словно осветило мой разум тогда: да ведь за все время, что я на них смотрю, с того момента, как увидел их впервые, ни одного звука не было ими произнесено. Ни одного звука. Лишь бесконечное молчание.
Как только я это понял, то сразу отошел от них. Взглянул опять: по сравнению с ними даже совы разговорчивы. Мне захотелось закричать, громко так, на весь мир! Чтобы не только Господь, но и мышка какая-нибудь поганая, на Луне или там на Марсе или на другой планете живущая, и то услышала бы меня! Но сразу познал: эти не услышат. А если услышат, то никогда ничего не ответят. Никому.
Еще три-четыре минуты я, обалделый, пытался поймать взгляд девочки, но не мог. Странно, люди эти совершенно не обращали внимания на мое вполне нелепое поведение.
Тогда я закрылся душою. Повернулся и пошел к моему старику, который почему-то скрылся за углом. Только клюка его виднелась со стороны.
Я приплелся за угол. Напротив — пивная, наша, расейская, родная и безобразная.
— Дедусь, — говорю старику. Мы ведь с ним были уже знакомыми. — Кто это?