А завершившийся переворот в душе Митрия Иваныча состоял вот в чем: те истерические, странные силы, которые гнали сознание Митрия Иваныча от смерти сначала к «дялам», а потом к любви, исчерпались; всепобеждающая ясность внутри его сознания, которую он сдавливал и пытался замелькать, пробилась; непостоянство чувств рухнуло перед постоянством мышления; он понял, что от смерти не уйти, и хоть люби его Варвара Петровна или не люби, хоть настрой он тысячу домов или не настрой, это не ответ на мрачное, тяжелое дыхание смерти, и что ответ, может быть, заключен только в самом понимании смерти — но здесь Митрий Иваныч был, конечно, бессилен, так как понимание это могло прийти только после познания той области, которая лежит за пределами видимого мира. Да и то, имея в виду полное успокоение, если это познание абсолютно — хотя бы в отношении судьбы «я».
…От этой чудовищной, торжествующей без торжества ясности уничтожения Дмитрию Иванычу стало так жутко, что спасало его только возрастающее забвение.
Правда, иногда он, стараясь ни о чем не думать, все же гаденько в душе повизгивал, и, чтобы убедиться в том, что он еще жив, потихохоньку, маленькими дозами мочился в постель.
Кроме того, из-за сознания приближающейся гибели он сумеречно порывался повеситься и слабыми, как тень, руками безнадежно, из последних сил пытался привязать к спинке кровати какие-то шнурки. Но прежние внутренние силы еще копошились в нем: на него нападал страх, и он думал: «Лишь бы выжить»; выжить и спастись не от раковой смерти — это было невозможно, — а от самоубийства.
И за несколько минут до смерти, когда над ним уже стояла, что-то жуя и поглаживая свой живот, самодовольная врачиха, он, закрыв глаза (чтобы не видеть исчезающий мир), думал: «Только бы не повеситься», и нелепое, смрадное сознаньице того, что он избегает моментальной смерти от самоубийства, отдаляя тем самым, хоть на минутки, неизбежную смерть, наполняло его душу сморщенной, патологической, как безглазый выкидыш, слабоумной радостью; радостью, которая надрывно и жалко пульсировала среди безбрежного мрака и хаоса. Он тихохонько пел (что-то идиотское и потаенное), глотал слюну, чтобы почувствовать теплое; гладил трясущиеся от страха ножки; иногда закатывал глаза и вспоминал, что мир прекрасен. Быстро пролетели его последние мгновения.
ИЗНАНКА ГОГЕНА
Молодому, но уже известному в научных кругах математику Вадиму Любимову пришла телеграмма из одного глухого местечка: умирал отец. Любимов, потускнев от тоски, решился поехать, взяв с собой жену — Ирину. В поезде он много курил и обдумывал геометрическое решение одной запутанной проблемы.
Сошли на станции тихим летним вечером; их встречала истерзанная от слез и ожидания семнадцатилетняя сестра Любимова Наташа, — отец в этом городе жил одиноко, только с дочкой. Сухо поцеловав сестру, Вадим вошел вместе с ней и женой в невзрачный, маленький автобус. Городок был обыкновенный: низенькие дома, ряд «коробочек», дальние гудки, лай собак.
Люди прятались по щелям. Но в автобусе до Вадима долетела ругань. Ругались одинокие, шатающиеся по мостовой фигуры. Несколько женщин неподвижно стояли на тротуаре спиной к ним.
Вскоре подъехали к скучному, запустелому домику.
Ирина была недовольна: успела промочить ноги. Наташа ввела «гостей» в низенькие комнаты.
Опившийся, отекший врач сидел у больного. Увидев вошедших, он тут же собрался уходить.
— Что возможно, я сделал. Следите за ним, — махнул он рукой.
Матвей Николаевич — так звали умирающего — был почти в беспамятстве.
— Ему еще нет и шестидесяти, — сказал Вадим. Ирина плохо знала свекра, ее напугала его вздымающаяся полнота и странный, очень живой, поросячий хрип, как будто этот человек не умирал, а рождался.
— Отец, я приехал, — сказал Вадим. Руки его дрожали, и он сел рядом. Но отец плохо понимал его.
— Наташенька… Наташенька… молодец, ухаживала, — хрипел он.
— Ты, как мужчина, будешь спать с отцом в одной комнате, — заявила Ирина.
Вадим первый раз пожалел, что он мужчина. Ночью Матвей не раз приподнимался и, голый, сидел на постели. Он так дышал, всем телом, что казалось, впитывал в себя весь воздух. Он действительно раздулся и с какой-то обязательной страстью хлопал себя по большому животу; делал он это медленно, тяжело, видно, ему трудно было приподнимать руку; часто слезы текли по его лицу, но он уже ничего не соображал.
Наконец Матвей Николаевич грузно плюхнулся на бок, и вдруг Вадим услышал, что он запел, запел как-то без сознания, вернее, заныл, застонал что-то свое, похожее на визг раненой свиньи. Но только не с предсмертной истерикой, а с небесными оттенками; в этом поющем визге чудилось даже что-то баховское.
Вадим встал посмотреть, в чем дело, но, когда подошел, отец был уже мертв.
Везде стало тихо. Наутро Ирина сказала про себя: «Быстро отделались». Наташенька плакала.
— Останемся здесь на несколько дней, — решил Вадим. — Успокоим сестру. Может быть, удастся взять ее в Москву.
Похороны прошли быстро, бесшумно, как полет летучей мыши. Земля на могиле была красная, мокрая и такая, точно ее месили галошами.
В доме Матвея Николаевича стало еще проще, одна Наташенька рыдала; Вадим, слегка напрягая волю, уже занимался своими вычислениями и про себя очень гордился этим. А Ирина даже на похоронах вязала кофту.
Так прошло три дня.
А поздно ночью в комнату, где спала Наташенька, кто-то постучал; дверь приоткрылась, и вошел Матвей Николаевич, ее отец.
Когда Наташенька очнулась от обморока, он сидел на кровати и гладил ее белой рукой по голове.
— Я жив, дочка, — сказал он, глядя прямо на нее отсутствующими глазами. — Это был просто летаргический сон. Видишь, я только сильно похудел.
— Папочка, как же ты вышел из могилы, — еле выговорила она.
— Сразу же выкопали, дочка, выкопали. Произошла ошибка. Я был в больнице, — каким-то механическим голосом произнес Матвей Николаевич. — Ты не бойся. Вот я и похожу.
И он, приподнявшись, неуверенно, как будто глядя на невидимое, прошелся по комнате, но как-то нечеловечески прямо, никуда не сворачивая.
— Я Вадю разбужу, пап, — пискнула Наташа.
— Разбуди, доченька, разбуди, — спокойно ответил старик.
— Вадя, папа пришел, — улыбнувшись, проговорила Наташа, вбежав в комнату Вадима. Ирина крепко спала.
— Ты что, рехнулась, Наташ, — произнес Вадим, спокойно позевывая.
— Пойди посмотри. Видишь, я сейчас заплачу.
— Э, да тебя трясет. Придется лекарство дать.
Вадим, поискав спички, чтобы закурить, пошел через коридор в Наташину комнату. Сестренка за ним.
Матвей Николаевич стоял у окна и ничего не делал, не двигался с места, как статуя.
— Папа… ты!!. — заорал Вадим, и у него начались судороги. Он не верил даже в существование галлюцинаций, поэтому он видел то, что — по его мнению — невозможно увидеть, это был почти шок.
Стало выводить его из этого состояния неоднократно повторенное объяснение, которое ровным ледяным голосом давал отец.
— У меня был летаргический сон. Произошла ошибка. Меня сразу же откопали, — повторил он.
Слова «летаргический сон», употребляющиеся в науке, оказали почти магическое воздействие на Вадима, он приходил в себя; лишь щека подергивалась.
— Ну, мы так рады за тебя, папа, — проговорил он наконец, словно опоминаясь. — Пойдемте к столу… Наташа, надо бы выпить за папино выздоровление.
Наташа быстро вышла в сад, где погреб, за вином.
Вадим, смущенный, стоял у стола, отец был рядом, лунный свет падал на него.
— Это так неожиданно, — теребя сам не соображая что, бормотал Вадим. — Признаюсь, я ничего не смыслю в медицине… Тебя так глубоко закопали… Я математик… Кривизна поверхности…
— Подойди ко мне, сынок, — перебил его старик, правда, без интонации. — Мне было так страшно… Дай я тебя поцелую.
…Наташенька, взяв из погреба вино, уже подходила к двери своей комнаты, когда вдруг услышала дикий вопль. Сомнамбулически, уронив вино, Наташа бросилась в комнату.
Вадим валялся на полу, а старика нигде не было; Наташенька подбежала к брату, лицо его исказилось, и он прижимался к сестриным ногам, рука металась.
— Он укусил меня, — прошептал Вадим.
Сквозь сон и непонимание Наташа различила, что отец приник, как будто целуя, к голому плечу Вадима, но потом разом впился и укусил его, злобно и непонятно; Вадим от необъяснимости всего этого заорал и стал дергаться, а старик вдруг выпрыгнул в окно.
— Это не он, отец ведь никогда не прыгал в окна, — бормотал Вадим, — тут что-то дикое, странно, не то…
Они пошли будить Ирину. В том, что произошло нечто из ряда вон выходящее, Ирину убедило только глупое и истерическое лицо Вадима. Таким она его никогда не видела.
— Вадя, летаргический сон — это чушь, — взволнованно-напряженно проговорила она, внимательно глядя на Вадима. — Все равно он быстро бы задохнулся в гробу. Как ты на это не обратил внимания. Просто вы оба перенервничали, отсюда сры… Галлюцинации… они же бывают осязательными…
— А ранка?
— Она могла появиться от нервного потрясения… Вспомни стигмы…
Вадим утешился: все, что произошло, получало научное объяснение. Но тут же побледнел: неужели он сходит с ума?
Весь следующий день прошел подавленно.
— Все это временно, — говорила Ирина, озадаченная, а сама думала: «Если бы это произошло с этой слезливой дурой Наташенькой — одно дело, ей могло и присниться, но Вадим… с его сухостью, практичностью… Кроме того, ведь Вадим очень здраво любил отца: он почти не переживал на похоронах и потом все время был спокоен… Это не нервы… Уж не сошел ли он с ума по-настоящему».
Обдумывая все это, Ирина гуляла по садику и, подкармливаясь пирожками с луком, уже строила планы, как ей проще и выгодней бросить Вадима, если он действительно сошел с ума.
Наташенька плакала, пригревшись на кроватке, иногда читала стихи. Она охотно верила, что на нервной почве можно и на луну улететь.