Сборник рассказов — страница 55 из 120

Саня ел медленно, тихо, как хоронил. Смотрел все время в окно.

Коленька же совсем забылся; он краснел, хохотал — из-за хмеля гроб потерял для него прежнее значение — и порывался сально-пьяными игривыми губками поцеловать покойницу в ногу.

Анна Андреевна кушала хлопотливо, самовлюбленно; кастрюлю с супом поставили совсем под носом у покойницы, так что пар заволок ее мертвое лицо… Кушала так упоенно и долго, что все уже разбрелись по кроватям, а она сидела у гроба и все ела и ела. Капли пота стекали по ее лицу.

Она думала о том, что наутро покойницу можно будет спихнуть, так как благодаря блату вся документация уже оформлена.

Однако Анна Андреевна весьма побаивалась ночи; но, обалдев от сладкой и жирной пищи, она быстро и уютно заснула. Да и все остальные, утомленные обычно-необычным днем, недолго бодрствовали…

Под самое утро Коля проснулся и, взглянув на стол, увидел не всю Полину Андреевну, а только вздымающееся из гроба пухлым холмом брюхо. Он всплакнул, так как очень любил теткин живот и испугался, что больше уже никогда его не увидит. «Холодно ему там будет, пузатому, в могиле», — подумал он.

Похороны проходили энергично, бодро, но как-то загадочно. Когда гроб стали вытаскивать из комнаты, Анна Андреевна разревелась.

Погода была вялая, скучно-осенняя и подходила скорее не для похорон, а для игры в карты или мордобития.

Коленька улизнул из дому задолго до того, как приехала машина, сказав, что приедет на кладбище в трамвае. По дороге он изрядно нагрузился, размахивал руками, потерял шапку и приехал на похороны веселый, обрызганный грязью, как весенняя оголтелая птичка.

Кроме родственников, провожать отправились также соседи, но они держались кучкой, особняком и все время молчали. Говорили, что один из них показал покойнице кулак.

Тоня была то не в меру сурова, то болтала и оживленно, как на базаре, завязала знакомство с двумя мужиками, хоронившими своих жен.

Ветер вовсю гулял по небу. Пошел дождик, и некоторых покойников накрыли чем попало. Полине Андреевне прикрыли только лицо, и то носовым платком. Так и дотащили до могилы… Финал был серый, скучный и прошел как во сне.

Саня возвращался с похорон один. Сначала ему было, как всегда, все безразлично и нудно. Тихонько купил в столовой из-под полы четвертинку водки. И отхлебнул немного только для вкуса. Заговорил о чем-то с инвалидом, в заброшенных глазах которого горело какое-то жуткое, никем не разделяемое знание. (Этого инвалида, звали его Васею, мало кто примечал по-настоящему.) И вдруг отошел от него в бесконечном забытьи. Словно душа Сани провалилась в собственную непостижимость.

От дурости он немного запел. Прошел по переулку — вперед, вперед, к таинственным бабам, у которых непомерна была душа. И еще увидел мертвый зрак ребенка в окне. Этого с ним никогда не бывало раньше, даже когда скука вдруг превращалась в озарение, от которого он шалел. Но теперь все было иное. Точно глаз инвалида осветил его, или просто душа его стала ему в тяжесть, выйдя за пределы всего человеческого.

И тогда Саня опустошенно-великой душою своей увидел внезапный край. Это был конец или начало какой-то сверхреальности, постичь которую было никому невозможно и в которой само бессмертие было так же обычно и смешно, как тряпичная нелепая кукла.

И всевышняя власть этой бездны хлынула в сознание Сани. Для мира же он просто пел, расточая бессмысленные слюни в пивную кружку.

ГЛАВНЫЙ

До этих чудовищных событий за Василием Ивановичем Непомоевым никогда не водилось никаких особых странностей. Единственно, что действительно было, так это посторонние, безотносительно мира сего, галлюцинации, появляющиеся у Василия Ивановича каждый раз, когда он, огромный, тугоповоротливый, садился на толчок. Поэтому когда Непомоев бывал там, то смотрел он всегда прямо перед собой, в одну точку, напряженно и достаточно отсутствующе.

Невидимые — как он их называл — проходили мимо него в некое пространство, нередко строем и со знаменами.

Иногда только пугали Василия Ивановича отдельные индивидуальности, заслонявшие собой все остальное, галлюцинативное; они нависали прямо над толчком и как бы не соглашались с существованием Василия Ивановича; он тогда смотрел на них снизу вверх, как оболтус. Иногда все сознательное уходило ему в зад, и на лице оставалось только интуитивное ожидание.

В остальном это был спокойный, непривычный к жизни человек. Жил он в коммунальной квартирке в просторной комнатушке вместе с девочкой лет десяти-одиннадцати, которую почему-то считал своей дочерью.

Пугался ли он людей? Бывало, и тогда он долго и неповоротливо бил их по морде, особенно на площадях. Иной раз любил щекотать старушек, гоняясь за ними по дворам.

Два раза в жизни ему казалось, что настежь распахивается запертая дверь в его комнату и кто-то хочет войти к нему, но вдруг исчезает на пороге.

Жизнь его текла какая-то оголтелая. На себя он почти не обращал внимания, но с шуршащими по углам соседями, у него велись призрачные, не очень хорошие отношения. Его до того считали придурковатым, что в глубине души ожидали от него нечто необычное.

Но сам Василий Иванович скорее чуждался своих соседей; их постоянное присутствие вызывало в нем смутное подозрение, что на самом деле он находится в аду, а не на этом свете. Но в аду не грубом, физическом, а скорее в психическом аду.

Они до того ему надоедали, что иногда по ночам он выходил в коридор и, прихлопывая ладошками, разговаривал с соседями, хотя на самом деле в коридоре никого не было.

Василий Иванович считал, что призрачное общение смягчает общение дикое, повседневное. Иной раз позволял себе плевать в их несуществующие рожи.

Хорошо еще, что дочка не вызывала в нем тому подобных чувств; это несколько странно, и можно объяснить, пожалуй, только тем, что девочка являлась ему обычно в клозете, во время галлюцинаций; и ее земное существование как бы стиралось по сравнению с галлюцинативным. Василий Иванович считал ее слишком тихой для повседневной жизни; она и вправду была тиха, но не придурочна; только вот любила мысленно плясать во время сна.

Соседи, те были не такие; они скорее переносили сон на действительность.

Особенно не понимал Василий Иванович одинокого лысого, но уже помолодевшего субъекта, которого все называли шептуном. Нашептывал он, правда, в несуществующее. Если, например, и шептал что-то у двери соседа, то только тогда, когда там висел огромный многозначительный замок.

И странно, самому себе он ничего не шептал. С кем же тогда он общался?

Остальные соседи были более или менее рациональны… Интеллигент Эдуард Петрович вообще был до омерзения нормален, если не считать патологического ужаса перед загробной жизнью. От этого страха его спасал только дикий разврат.

Его брат Петя, бегающий по коридору, а иногда и по полю, толстяк, занимался накоплением денег и засушенных сверчков.

Последняя семья выглядела очень религиозно; скорее всего, она — Раечка.

Муж Коля если и мог считаться религиозным, то только в смысле обожания ближайшего начальства, которого он долго и исступленно этим преследовал.

Раечка же ходила в церковь, и представления о том свете у нее были строгие, положительные, как у бухгалтера о смете расходов. Непомоева она особенно не терпела, потому что он никак не укладывался ни в какие рамки.

И вот одним летним воскресным утром Василий Иванович, заснувший в клозете от слишком густого наплыва своих якобы галлюцинаций, проснулся от резкого стука в дверь. Он уже с полчаса как покончил со своими естественными надобностями, и невидимые больше не появлялись. «Опять бить будут», — подумал Василий Иванович про соседей. И действительно, за дверью что-то дышало и жило. Василий Иванович прислушался. И вдруг различил шепот, дальний такой, несколько мистический: «Непомоев, Василий Иванович, вам не дурно?!» Василий Иванович отнес почему-то шепот за счет невидимых. «Неужели они стали приходить сами собой?», — тяжело подумал Непомоев.

Но «они» его не пугали: один раз, когда Василия Ивановича прослабило в теплой ванне, «они» тотчас появились и рядком, смирехонько, уселись на стульях вокруг ванны и очень прилично себя вели.

Поэтому Непомоев непугливо открыл дверь.

К его изумлению, перед ним застыла фигура шептуна с его замороченным лицом.

Василий Иванович хотел было запереться в клозете, но шептун ласково и настойчиво его не пустил.

— О здоровьишке вашем беспокоюсь… Вот так, — нелепо прошептал он. — Вот так… Вот так, — и как истукан стал пожимать руку Василь Ивановича. — Вот так.

Непомоев ошалел.

— Да пустите же мой зад, — глухо сказал он.

— Простите, — обалдело ответил шептун и упал.

Перешагнув через скрюченного на полу шептуна, Василий Иванович, изрядно перетрусивший, двинулся вперед по коммунальному коридору. Вдруг все двери в комнаты приоткрылись и из них выглянули жильцы.

— Василь Иванычу — слава, слава! Василь Иванычу — слава, слава! — разом, точно заговоренные, запели они. И самое главное, в такт.

— Василь Иванычу — слава! Недоступному — слава, слава! — пели они во всю мощь своих сознании. Пела на кухне даже его дочь.

Непомоев побежал. Коридор был длинный, серьезный, с вещами по углам, а комната Василь Ивановича от клозета была самая дальняя. Спотыкаясь, он вбежал в нее и заперся на ключ.

«Что с ними! Они сошли с ума! Они все переменились!» — подумал он и с ужасом увидел, что дочкиных вещей в комнате нет. Не было даже странно массивной кровати.

«Таня, Таня! Сюда»! — завопил он дочери, оставаясь в комнате. Выйти он не решался и вопил настырно, по-громадному. Наконец он почуял, как у двери неожиданно зашуршали.

— Надо ему объяснить, — услышал он шепот.

— Василий Иванович, пустите! — наконец раздался робкий единый вздох пяти душ.

— Не пущу! — подбадривая себя, орал Василий Иванович.

Вдруг, после шепота, выделился голос Раечки: «Они все уйдут, а мне-то можно…»