- Дай мне передохнуть, - повторял он с ужасным спокойствием.
Тогда я почувствовал, что слабею... Я согнулся под собственной тяжестью. Какая-то змея грызла меня в сердце. Она скользила вдоль моих бёдер. Я чувствовал, как ее холодные кольца медленно проходили по моему затылку и затягивались на моей шее.
Со стоном я бросился к окну и открыл его дрожащей рукой... Леденящий холод охватил меня, и я упал на колени, призывая Господа! Вдруг жизнь вернулась ко мне. Когда я выпрямился, Тайфер, бледный, как смерть, сказал мне:
- Хорошо; - я взял от тебя косу.
И, показывая на свою руку, добавил:
- Вот она!
Потом, нервно расхохотавшись:
- Эти черные волосы стоят белокурых волос твоей Луизы, не так ли! Каждый несет свой крест, мой милый... с большим или меньшим терпением, вот и все... Но помни, что люди подвергаются жестоким разочарованиям, завидуя счастью других; гадюка вдвойне гадюка, говорит арабская пословица, когда она шипит средь роз!
Я отёр пот, струившийся с моего лба, и поспешил покинуть это жилище радости, где таились привидения угрызений.
Ах, как приятно, дорогие друзья, отдыхать на скромной табуретке, возле огонька, скрытого золой, прислушиваться к болтовне чайника со сверчком из уголка очага ихранить в сердце отдаленное воспоминание о любви, позволяющее нам время от времени ронять слезу над самим собой!
Возмездие
I
- В 1845 году, - сказал доктор Тайфер, - я был прикомандирован в качестве полкового хирурга к военному госпиталю Константины.
Этот госпиталь возвышается внутри Касбы, на острой скале, вышиной от трех до четырех сот футов. Он господствует, в одно в то же время, над городом, над дворцом губернатора и над бесконечной долиной - так далеко, как только может обнять взор.
Вид оттуда - дик и величественен; открыв свое окно вечернему ветру, я видел ворон и ягнятников, круживших над неприступной скалой и скрывавшихся в расщелины при последних закатных лучах. Я легко мог бросать сигару в Рюммель, который извивался у ног гигантской стены.
Кругом не было никакого шума, никакого ропота, ничто не нарушало спокойствие моих занятий до того часа, когда эхо откликалось на трубу и барабан крепости, созывая наших людей в казарму.
Я никогда не находил никакой прелести в гарнизонной жизни; я никогда не мог привыкнуть ни к абсенту, ни к рому, ни к рюмочке коньяку. В ту впору, о которой я говорю, это называлось "не иметь ума в теле"; увы! свойства моего желудка не позволяли мне обладать такого рода умом.
Итак, я ограничивался тем, что обходил покои госпиталя, записывал свои предписания, вообще выполнял свою службу; затем я возвращался домой, делал разные справки, перелистывал свои книги, приводил в порядок свои наблюдения.
Вечером, когда лучи солнца медленно покидали долину, я, облокотившись на подоконник, отдыхал, размышлял о великом зрелище природы, всегда одинаковом в своей чудесной правильности и вместе с тем вечно новом. Далёкий караван, тянувшийся по склону холмов; араб, галопом мчавшийся вдали, на самом горизонте и похожий на точку, затерянную в пустоте; несколько пробковых дубов, листва которых вырисовывалась на алых полосах заката, как причудливая виньетка, и, наконец, совсем, совсем далеко, надо мною, круги хищных птиц, бороздивших тёмную лазурь своими острыми, неподвижными крыльями: все это меня занимало, захватывало; я оставался бы там целыми часами, если бы долг не призывал меня к анатомическому столу.
В конце концов, никто и не осуждал моих вкусов, за исключением одного лейтенанта из стрелков, по имени Кастаньяк, портрет которого я должен нарисовать перед вами.
В самый день моего приезда в Константину, когда я только еще выходил из экипажа, позади меня раздался голос:
- Ба! бьюсь об заклад, что это-то и есть наш полковой доктор.
Я обертываюсь и сталкиваюсь с пехотным офицером, длинным, сухим, костлявым, красноносым, с седеющими усами, с фуражкой на ухе, с козырьком, нацеленным в небо, с саблею между ног: то был лейтенант Кастаньяк.
И пока я пытался сообразить, кому принадлежит эта странная физиономия, лейтенант уже пожимал мою руку.
- Добро пожаловать, доктор...-Очень приятно познакомиться с вами, черт возьми! - Вы устали, не правда ли? - Войдемте... я берусь представить вас клубу.
Клуб в Константине не более как маленький ресторан для офицеров.
Мы входим; ибо как же устоять перед сердечным энтузиазмом подобного человека? А между тем, я ведь читал Жиль Блаза!
- Человек, две рюмки... Вы что пьёте, доктор? Коньяк... ром?
- Нет... кюрасо.
- Кюрасо! почему же в таком случае не парфет-амур? - Хе-хе-хе! У вас странный вкус... Человек, рюмку абсента для меня... и побольше... локоть выше!.. Хорошо! За ваше здоровье, доктор!
- За ваше, лейтенант.
И вот я попал в милость у этого странного человека.
Бесполезно говорить вам, что эта дружба не могла пленять меня долго! Я не замедлил убедиться, что мой друг Кастаньяк имел привычку читать газету в минуту уплаты по счёту. Это сразу определяет человека.
Зато я познакомился с несколькими офицерами того же полка, которые немало смеялись со мной над этим амфитрионом нового рода; один из них, по имени Раймонд Дютертр, славный юноша, не без достоинства рассказал мне, что при его прибытии в полк с ним произошло то же самое.
- Только, - прибавил он, - так как я ненавижу плутов, я высказал это Кастаньяку перед товарищами. Это ему не понравилось, и мы отправились прогуляться за крепость, где я его наградил славным ударом, что ему весьма повредило, так как он пользовался большим престижем и слыл палачом всех черепов, благодаря некоторым счастливым дуэлям.
Дело обстояло так, когда в середине июня в Константине появились лихорадки; наш госпиталь стал принимать не только военных, но также и довольно большое число местных жителей, что принудило меня прекратить все свои занятия ради службы.
В числе моих больных случились как раз Кастаньяк и Дютертр; но у Кастаньяка не было лихорадки: он был поражен своеобразным недугом, носящим название delirium tremens[2], состоянием бреда, нервной дрожи, свойственным субъектам, преданным абсенту. Бреду предшествуют недомогания, бессонницы, неожиданные вздрагивания; краснота лица, запах алкоголя при дыхании его характеризуют.
Бедный Кастаньяк выбрасывался из кровати, бегал на четвереньках, как бы ловя крыс. Он издавал ужасное мяуканье, прерывая его одним кабалистическим словом, которое он произносил с выражением факира в экстазе: "Фатима!.. о, Фатима!.." Обстоятельство, заставившее меня предположить, что бедный малый некогда, быть может, пережил несчастную любовь, от которой он утешался, злоупотребляя спиртными напитками.
Такая мысль внушила мне глубокую жалость к нему. Было в высшей степени прискорбно видеть, как это большое, худое тело подскакивало то вправо, то влево, потом вдруг выпрямлялось, как чурбан, с бледным лицом, с посиневшим носом, со сжатыми зубами: нельзя было без трепета присутствовать при этих припадках.
Полчаса спустя, приходя в себя, Кастаньяк неизменно восклицал всякий раз:
- Что я говорил, доктор? Говорил ли я что-нибудь?
- Да нет, лейтенант.
- Нет... я, должно быть, говорил... Послушайте, не скрывайте от. меня ничего!
- Ну! как же мне запомнить? Пустые слова. Все больные городят какую-нибудь чепуху.
- Пустые слова! Какие слова?
- Ах! да разве я знаю? Если вы так дорожите этим, я запишу все при первом же случае.
Тогда он бледнел и смотрел на меня неподвижным взором, которым пронизывал меня до глубины души; потом он снова опускал свои дряблые веки, закусывал свои губы и тихо шептал:
- Рюмка абсента принесла бы мне облегчение.
Наконец он вытягивался, положив руки вдоль тела, и сохранял стоическую неподвижность. Но вот однажды утром, войдя в комнату Кастаньяка, я увидел, что мне навстречу бежит, из глубины коридора, мой друг Раймонд Дютертр.
- Доктор, - сказал он, протягивая мне руку, - я хочу просить у вас услуги.
- Охотно, мой друг, если только это возможно.
- Дело идет о том, чтобы вы мне дали пропускной билет на сегодняшний день.
- О, что до этого, не будем об этом думать... все, что угодно, только не пропускной билет.
- Между тем, доктор, мне кажется, что я хорошо себя чувствую... очень хорошо... вот уж четыре дня, как у меня не было припадка.
- Да, но в городе свирепствуют лихорадки, а я не хочу, чтобы вы захворали вторично.
- Дайте мне только два часа... время - необходимое, чтоб поехать и вернуться.
- Невозможно, мой друг; не настаивайте... это будет бесполезно. Боже мой, я знаю, какая тоска в госпитале, я знаю нетерпение, с которым больные стремятся подышать свободным воздухом за его стенами; но, черт возьми, нужно терпение!
- Итак, это решено?
- Это решено. Через недельку, если улучшениe будет продолжаться, мы посмотрим.
Он удалился в очень дурном расположении духа. Для меня это было безразлично; но каково было мое изумление, когда, повернувшись, я увидел Кастаньяка, который, широко раскрыв глаза, следил за своим товарищем странным взглядом.
- Ну, - сказал я ему, - как вы себя чувствуете сегодня?
- Хорошо, очень хорошо, - проговорил он резко. - Ведь это Раймонд там идет?
- Да.
- Что ему было нужно?
- О! Ничего... он просил меня о пропускном билете, в чем я ему отказал.
- А! Вы отказали?
- А как же!.. Само собой разумеется.
Тогда Кастаньяк вздохнул глубоко и, согнувшись, впал, по-видимому, в свое обычное сонное состояние.
Не знаю, что за смутное предчувствие овладело мною; тон этого человека взволновал меня; я вышел, в свою очередь, в задумчивости.
В тот же день умер один из моих больных; я велел перенести труп в амфитеатр, и около девяти часов вечера, возвратившись из пансиона, спустился по лестнице, ведущей в амфитеатр.