итутах власти. Как ни странно, относится это и к личному окружению Зюганова, которое все более вынуждено считаться с растущим влиянием «институционалиста» Селезнева. Да и общество явно устало от власти Кремля.
Ограничив полномочия президента, общество сделает этот пост куда менее привлекательным для всевозможных политических чудовищ и их богатых спонсоров. И тем самым хоть отчасти застрахуется от повторения катастрофического опыта последних лет. Пусть лучше главный начальник вешает побрякушки заслуженным деятелям и катается на дорогом лимузине с личным штандартом. Если такая уникальная возможность будет упущена в 1999 году, в 2000 году нам придется иметь дело с новым, более молодым и более агрессивным самодержцем. Последствия предсказать нетрудно.
НАВСТРЕЧУ «ОРГАНИЧЕСКОМУ ИНТЕЛЛЕКТУАЛУ»
Художественный Журнал: Существует мнение, что одной из характерных черт последнего десятилетия стала исчерпанность интеллигенции как историко-социальной формы мыслящего класса. Каковы перспективы культурного сообщества в постинтеллигентский период? Какие новые социальные формы оно может принимать?
Борис Кагарлицкий: Если попытаться дать интеллигенции чисто социологическое определение, то мы должны признать, что в России - как в петербургский, так и в советский период - она неизменно выполняла функцию агента модернизации. В этом плане судьба интеллигенции неотделима от судьбы государства. И не только в петровские времена, но уже начиная с первых Романовых, если не раньше. Модернизация - по крайней мере с момента выхода из Ливонской войны - это главная тема русского государства. Причем поначалу это была даже не «догоняющая модернизация» (таковой она стала несколько позднее), на первых порах ее задачей было «не отстать». Когда же Россия стала отставать, возникла задача - догнать. При этом, чем больше догоняли, тем больше отставали, что в свою очередь давало государству новые основания для модернизационного курса. Отсюда и программная установка на создание класса образованных людей, предназначенных обслуживать модернизационные задачи. Отсюда, кстати, и знаменитые пушкинские слова: «Правительство - это единственный европеец в России».
Проблема, однако, состоит в том, что никто не знает, сколько необходимо интеллектуалов. Нет механизма или критерия, который позволит это рассчитать. К тому же поставленные планы бюрократией часто не реализуются. Во всяком случае реализуются не так, как было изначально задумано. Это приводит к еще большему производству интеллектуалов. Так мы и получаем столь характерную для России ситуацию, когда количество интеллектуалов и качество их образования постоянно превышает потребность в них самого государства.
Х. Ж.: Какой, собственно, период вы имеете в виду? ХIХ век? ХХ век?
Б. К.: Уже ХVIII век дает ту же картину! Только в ХVIII веке это противоречие не осознается. Проясняется же оно впервые у Пушкина, а дальше ощущается все острее по мере демократизации социального состава интеллигенции. Ведь образованный русский помещик был все-таки помещик, а образованный русский разночинец являл собой абсолютного маргинала, и если государство не давало ему работу, то ему оставалось лишь переводить немецкие тексты для обучения таких же будущих маргиналов. Причем дело даже не в том, что интеллектуалы были без работы - они могли быть вполне трудоустроенными, но они не довольны были условиями своего труда. Тем, как они используются, что они делают. Он интеллектуал, а должен переписывать бумажки! Так возникает поначалу социальная, а потом уже и экзистенциальная тема, которая впоследствии переходит из поколения в поколение. Отсюда же и возникает феномен русской интеллигенции - интеллигенции как критиков. При этом интеллигенция не буржуазна хотя бы потому, что она появляется раньше буржуазии. Специфически русский феномен: интеллигенция здесь более старый класс, чем буржуазия!
В этом и состоит парадоксальная природа взаимоотношений интеллигенции и государства: непонятно, кто из них должен быть благодарен кому. Вроде бы интеллигенция является порождением власти и должна быть за это ей благодарна. Но интеллигенция готова отдать власти свой потенциал с тем, чтобы та проводила модернизацию, а власть же воспользоваться этим не может, а потому и не может модернизировать страну. Поскольку же власть не выполняет роль коллективного интеллигента, то, следовательно, она должна быть осуждена. В этом клубке противоречий и коренится столь присущая России интимность взаимоотношений интеллигенции с властью.
Отсюда возникает еще один специфический русский парадокс. Интеллигенция, разочаровавшись в государстве, начинает искать другого субъекта модернизации. При этом она не может объявить им саму себя: для этого она слишком критически мыслит и понимает, что, если такое произойдет, она сама станет властью и превратится в предмет собственной критики. А потому она находит идеал в другом месте - им оказывается народ! Однако народ не может сам себя модернизировать: ведь, в отличие от государства, он не обладает знанием. Тут и включается в дело просветительская парадигма, странно при этом выворачиваясь. С одной стороны, есть государство, которое обладает знанием, но не хочет и не умеет это знание правильно распределить с тем, чтобы модернизировать страну, с другой же стороны, есть народ, который заинтересован сам себя модернизировать - он только об этом и мечтает, но, увы, он об этом не ведает. Следовательно, нужно обратиться к народу и просветить его. Так и формируется в России культура служения народу - позволяющая любые эксперименты над этим народом во имя его же блага. Если принять к сведению, что просветительство исключительно авторитарно само по себе, то в России мы имеем дело с кристаллизацией просветительской парадигмы в чистом виде. Отсюда и исключительная авторитарность русской демократической традиции: она просветительская насквозь.
Х. Ж.: А что можно сказать о советской интеллигенции?
Б. К.: И в советский период мы также встречаем феномен перепроизводства интеллигенции - со всеми вытекающими отсюда последствиями. Преемственность здесь очевидна уже на уровне государства, которое вновь совершило в этот период мощнейший модернизационный рывок и которое обратилось для этого к массовому производству интеллигенции. Если взять сталинскую социальную статистику (а ей, кстати, можно верить намного больше, чем статистике экономической), то становится очевидным, что самый быстро растущий класс - это интеллигенция. Однако к этой прямой аналогии со старой Россией необходима одна поправка. Советская интеллигенция - это дети «выдвиженцев», а потому здесь нет и не может быть народничества. Вообще с «выдвиженцами» возникает интересная проблема. На уровне культурном советская интеллигенция начиная с 60-х годов отождествляет себя с жертвами репрессий - сначала сталинских, позднее - большевистских. Но в плане социальном и даже биологическом большая часть интеллигентов были как раз потомками «выдвиженцев», людей, которые поднялись наверх благодаря тому, что репрессии расчистили им путь. Отсюда совершенно другой культурно-политический расклад. Если старая интеллигенция находилась в треугольнике «интеллигенция - власть - народ», то советская интеллигенция (а точнее, шестидесятники, как ее первое и образующее поколение) определяется осью «интеллигенция - власть».
Х. Ж.: А как же «Наш современник», деревенщики? Может, они не в счет, так как были носителями антимодернизационных настроений?
Б. К.: Именно поэтому. Ведь, в отличие от народников XIX века, они апеллировали к народу не как к социальному творцу, а как к носителю традиции. В целом же шестидесятническое умонастроение оказалось законсервировано на долгий период - с 1968-го по 1988 год. Все эти годы в интеллигентской среде, разумеется, протекали свои процессы, однако на поверхности они не отражались, они протекали на уровне, который можно назвать «идеологическим бессознательным». А если что и возникало, то вытеснялось в андеграунд. Ведь что характерно: некие явления вытеснялись в эти годы в андеграунд не только потому, что не соответствовали стандартам советской власти, но и потому, что не соответствовали стандартам шестидесятнической культуры. Или наоборот, в андеграунд вытесняется в этот период то шестидесятничество, которое, доведя свои собственные положения до крайности, осознало себя уже не шестидесятничеством…
Х. Ж.: О ком, собственно, идет речь?
Б. К.: Например, о Солженицыне. Он начинает вместе с «Новым миром», его формирует культура «Нового мира». Это отлично видно, когда читаешь «Бодался теленок с дубом». А то, что получается в итоге, уже в принципе не шестидесятничество. Но отвлечемся от Солженицына. Диссидентами становились оттого, что начинали сознавать невыполнимость первоначальной шестидесятнической парадигмы просвещения власти. Однако к концу 80-х интеллигентский проект шестидесятников вдруг оказался выполнен. Что мы видим на протяжении всего периода 60-х и 70-х годов? Да, интеллигенты ругают власть, но одновременно к ней же апеллируют, стремятся поднести к лицу власти зеркало, чтобы она увидела правду. И вдруг власть посмотрела на себя в зеркало и ужаснулась. Вроде бы превосходно, но таким образом интеллигентский идейный проект к 1989 году себя исчерпал: за ним не осталось ни идеологического, ни культурного содержания. С этого момента началось формирование нового культурного слоя, который хочет воспринимать себя уже по-другому. Во-первых, он захотел видеть себя в роли западного интеллектуала, т. е. возникла надежда, что теперь-то мы придем к полной адекватности, потребность власти в интеллектуалах и их количество станут наконец-то адекватными друг другу. Возникла также надежда, что интеллигенция избавится от просветительской функции: она наконец-то будет состоять из экспертов, аналитиков, а не из просветителей. Художественный критик будет теперь писать о самом искусстве, а не просвещать народ и власть, объясняя, что соцреализм - это плохо, а западный модернизм - хорошо, театральный критик будет теперь писать просто о спектакле, а не поддерживать театр «Современник» против театра имени Гого