Реальных заимствований от Арто в современном театре почти нет. Можно проследить, наоборот, что конкретные театральные идеи у него восходят к впечатлениям времени обучения в школе Шарля Дюллена; ср. «аффективный атлетизм» Арто с «биомеханикой» Дюллена. Но современность прислушивается к Арто. Всякое обновление театра будет поневоле возвращением к нему, потому что от любой школы театру всегда надо будет возвращаться к своей бездонной глубине, к неисчерпаемой многозначительности срединного пространства сцены. Вопрос о настоящем призвании театра в судьбе человечества не теряет новизны.
[≈ 1986; 2002]
Проблема собственности[43]
В России идет захват, как пишут газеты, уникальный по размаху, беспредельный, беззастенчивый. В ходу и другие эпитеты, работающие на мобилизацию, на принятие немедленных мер вплоть до вооруженной борьбы с преступниками. Казалось бы, ситуация однозначна и культура, в которую входит философия, отодвинута на задворки, на свалку, за нарочито издевательскую линию полной нищеты. Вместе с тем весь этот беспредел и захват имеют, возможно, тот единственный исторический смысл, что подталкивают нищую и заброшенную мысль вернуться к ее первому началу, к софии, и впервые задуматься: почему в название философии у греков вошло именно это слово, означающее «хватку, ловкость, хитрость, искусное умение»? Почему захват и захваченность так громко говорят в начале поэмы Парменида?
Захват мира — не временное помрачение людей, забывших стыд, культуру, нравственность, так что остается будто бы ждать только изменения ситуации. Захват — это стихия ранней мысли, фило–софии, расположенности к сверхчеловечески хитрой хватке. На крутом повороте истории, грозя развалом, Россия вдруг показала в убедительных формах существо отношения человека к миру — захват и захваченность, на пределе порыва. Будем благодарны, если от холодных и сухих размышлений и от постмодернистских нагромождений лексики, попыток реанимировать вселенную Гутенберга, нас избавил внезапный поворот нашей ситуации, вернув к первой философии.
Современная российская ситуация с захватом, разумеется прояснится, как сейчас для нас например проясняется ситуация с фантастической охотой за шпионами 1934–1953 гг., но, как и в случае с этой последней, опять не вполне. У нас есть сегодня жесткие слова, которыми мы обычно ее именуем, но их, конечно, мало. Желание увидеть себя может снова уступить императиву придания себе нужной формы. — Мы обязаны разобрать собственность, однако, не потому что перед обществом будто бы стоит задача самоанализа, изучения себя. Гомер, на чей «эпос» стала опираться греческая цивилизация, был по легенде слепой, т. е. он не видел окружающего и тем менее думал вглядываться в него, что рассказывал о давней полумифической Троянской войне. В такой отрешенности было больше заботливого хранения родного, чем если бы у истоков греческой цивилизации работала целая научная академия обществознания или эллиноведения. Одна из грозных черт современного мироустройства — черствость социологов, публицистов, идеологов, которые всю свою профессиональную жизнь «исследуют» общество, в котором живут, и редко смущаются тем, что кого любишь, не исследуешь, а кого не любишь, исследовать бессмысленно. У меня есть другая, абсолютно обязательная задача, не похожая на «всестороннее изучение жизни общества» и на любую другую из известных или продиктованных задач. Подступ новой мысли к своим задачам всегда так или иначе разбор. Разобрать, как разбирают мелкий шрифт или как трудную фразу и разобрать как разбирают сложное на составляющие (де–струкция, деконструкция). Кто думает, что бывают задачи до разбора, без разбора, уходит от дела мысли и просто от дела, выходит на пустые просторы лексики и не имеет права обижаться, если его работа какой угодно прилежности с неразобранными проблемами очень скоро начинает казаться и признается бессмысленной. Верно ли будет, если мы скажем: люди странным образом большей частью и на каждом шагу решают задачи, которые они не дали себе труда сначала разобрать?
То экономическое, идейное и поэтическое обобществление собственности, в которое была втянута после 1917 г. страна, силой наученная новым коллективистским нормам, не задевало собственного существа страны, человека. И непонятным, незадетым оно остается и теперь, когда в обратном движении поспешная «приватизация» прежней общественной собственности, нарочитое до злорадства растаптывание коллективистской идеологии, абсурдный «капитализм» снова, как прежний коммунизм, самоубийственно беззаботный в отношении собственных отцов, родителей, пенсионеров, которых бросили нищенствовать, показывает, что и новая «частная» собственность тоже будет понята неверно и рухнет. В чем дело, почему меняющиеся устроения оказываются у нас такими шаткими?
Что так будет, что всякое устроение собственности станет плыть, не обязательно надо было проверять на собственных боках. Даже не зная истории нашей страны, которая стала в ХХ веке уникальным экспериментатором с собственностью и продолжает таким быть сейчас, можно было знать, что всё тут окажется неожиданно и непросто, вслушиваясь в это слово, собственность. В нем звучит собственное, как «настоящее, подлинное, само». Это не прихоть языка. В собственности собственного свое слышится не зря. Собственность всякая с самого начала обречена на прояснение, дознавания до своей собственной сути. То, что кому–то кажется досадной многозначностью, проблемой лексикографа, — на самом деле скромная верхушка айсберга. Не лексические заботы заставляют нас обращать внимание на загадочное удвоение в речи собственного якобы тавтологичным своим и наоборот. Владимира Даля раздражает это, как он думает, ненужное уточнение свой собственный ( «не поруски»). Мы не делаем произвольного перескока, когда видим сходное желание, уточнить, подтвердить, закрепить собственность в нотариальной инстанции, которая своей печатью окончательно и бесповоротно узаконит, зафиксирует собственность своего. Вкрадчиво в лексике, подчеркнуто в законе дает о себе знать одно и то же стремление уточнить собственность, установить ее. Сама по себе она по меньшей мере двусмысленна.
Юридическое закрепление права собственности у нас заимствовано с Запада, оно римский институт. Почему не всечеловеческий? Почему слово, на котором держится право владения, «частная собственность», говорит о части? Не слышится ли здесь частичная, несобственная собственность в сравнении например с государственной и общественной, более прочной и важной? Приватный, приватизация происходит от того же доисторического слова, что наше прочь, опричник. Что выставлено, отделено, выпало опричь, то в исконном понимании «приватно». Значит раньше приватного, частного то, из чего надо было отсечь, отрубить часть? Отруб, отрубное именье — независимое от латинской модели и параллельное ей русское образование, которое повторяет связанную с приватным идею отделения.
В толковании Владимира Даля отрубной — «особый, отдельный и цельный по себе». Поразительное определение. Здесь наивно слиты в одно два противоположных полюса «собственности». С одной стороны, существо отрубного, приватного привативно; это добро, выделенное прочь, вырванное из древних силков общины, мира. Выселить крестьян на отруба, т. е. сделать из общинников частных собственников по западному образцу, было целью столыпинской приватизации, которую царь, расположенный к ней вначале, потом задумался поддерживать. Постепенно охладев к Столыпину, он оставил его без постоянной тайной охраны, а это значит — подставил под убийство. Древняя, темная сила земли, невольными и бессознательными агентами (реставраторами) которой были революционеры, не терпела раздачи земли в частные руки. Не терпит и теперь, и с современной робкой приватизацией земли убийства уже начались. Отсталое и косное противится прогрессивному, рациональному? Или точнее сказать, что со своим разумным проектом обустройства земли всё то же деятельное и самоуверенное новоевропейское сознание, революционное по сути, вторглось в такую непроглядную для него глубину, даже догадаться о которой у сознания нет шансов?
Легкость, с какой рассуждающее сознание попадает в ловушку, показывает выписанная выше далевская дефиниция отрубного. Оно отдельное, отрезанное напрочь, т. е., переводим на латынь, приватное. Идея отрубленного, отрезанного, отброшенного прочь настойчиво сопутствует понятию частного. Спросим: отрубленного от чего? Как в Риме, так и в России — от общины. Что такое община? Не входя в социологический анализ, вспомним ее старое название: мир. Не делая негодной попытки вычислить из этого старого названия черты общины, заметим другое, бесспорное: то, как это старое название уводит вглубь, как затрудняет понимание общины, как привязывает его к проблеме проблем ( «Мир, мир, ослы! вот проблема философии, мир и больше ничего» — Артур Шопенгауэр). Частное — это отрубленное от мира, о котором мы по сути дела ничего не знаем, ни даже того, в каком смысле слова его брать. Но думать о том, что такое мир, от которого отрублено «прочь» частное, у старых и новейших революционеров нет времени, они запланировали и спешат провести приватизацию, уже раздали приватизационные чеки, намечают для выполнения своей операции месячные сроки, к которым надо радикально изменить порядок землепользования, существовавший (колхоз как наследник общины) несчитанные, неведомые тысячи или десятки тысяч или миллионы лет. Сознание снова ставит эксперимент над тем, что есть. Для чего он нужен сознанию? Сознание одержимо жаждой познания, овладения. Путем своего нового эксперимента сознание хочет познать, что такое собственность. Оно выдвигает для начала рабочую гипотезу; она и теперь та же самая, которая наивно выражена в беглой дефиниции отрубного хозяйства у Владимира Даля в виде двусмысленности, вернее, полярности частей дефиниции, соединенных союзом и. С одной стороны, отделенное, отрубленное — с другой, цельное, по себе. Сознание ставит эксперимент, исходя из мечтательной гипотезы: то, что мы отделим в частное, опричное, особое, атомизированное, индивидуальное, по какой–то причине, возможно, оживет, приживется как целое, в себе полное, самостоятельное, т. е. единое целое возродится и размножится в множестве малых целых.