Сборник стихов — страница 10 из 45

в садах зимы берут фиалки дети,

их называя именем «Иа»?

И, коль ты здесь, кому теперь видна

пустая площадь в три больших окна

и цирка детский круг кому заметен?

О, дома твоего беспечный храм,

прилив вина и лепета к губам

и пение, что следует за этим!

Меж тем все просто: рядом то и это,

и в наше время от зимы до лета

полгода жизни, лета два часа.

И приникаю я лицом к Симону

все тем же летом, того же зимою,

когда цветам и снегу нет числа.

Пускай же все само собой идет:

сам прилетел по небу самолет,

сам самовар нам чай нальет в стаканы. —

Не будем звать, но сам придет сосед

для добрых восклицаний и бесед,

и голос сам заговорит стихами.

Я говорю себе: твой гость с тобою,

любуйся его милой худобою,

возьми себе, не отпускай домой.

Но уж звонит во мне звонок испуга:

опять нам долго не видать друг друга

в честь разницы меж летом и зимой.

Простились, ничего не говоря.

Я предалась заботам января,

вздохнув во сне легко и сокровенно.

И снова я тоскую поутру.

И в сад иду, и веточку беру,

и на снегу пишу я: Сакартвело.

Гостить у художника

Юрию Васильеву

Итог увяданья подводит октябрь.

Природа вокруг тяжела, серьезна.

В час осени крайний — так скучно локтям

опять ушибаться об угол сиротства.

Соседской четы непомерный визит

все длится, и я, всей душой утомляясь,

ни слова не вымолвлю — в горле висит

какая-то глухонемая туманность.

В час осени крайний — огонь погасить

и вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,

что некогда звали тебя погостить

в дому у художника, там, за Таганкой.

И вот, аспирином задобрив недуг,

напялив калоши, — скорее, скорее

туда, где, румяные щеки надув,

художник умеет играть на свирели.

О милое зрелище этих затей!

Средь кистей, торчащих из банок и ведер,

играет свирель и двух малых детей

печальный топочет вокруг хороводик.

Два детские личика умудрены

улыбкой такою усталой и вечной,

как будто они в мирозданье должны

нестись и описывать круг бесконечный.

Как будто творится века напролет

все это: заоблачный лепет свирели

и маленьких тел одинокий полет

над прочностью мира, во мгле акварели.

И я, притаившись в тени голубой,

застыв перед тем невесомым весельем,

смотрю на суровый их танец, на бой

младенческих мышц

с тяготеньем вселенным —

Слабею, впадаю в смятенье невежд,

когда, воссияв над трубою подзорной,

их в обморок вводит избыток небес,

терзая рассудок тоской тошнотворной.

Но полно! И я появляюсь в дверях,

недаром сюда я брела и спешила.

О счастье, что кто-то так радостно рад,

рад так беспредельно

и так беспричинно!

Явленью моих одичавших локтей

художник так рад, и свирель его рада,

и щедрые ясные лица детей

даруют мне синее солнышко взгляда.

И входит, подходит та, милая, та,

простая, как холст,

не насыщенный грунтом.

Но кроткого, смирного лба простота

пугает предчувствием

сложным и грустным.

О скромность холста,

пока срок не пришел,

невинность курка,

пока пальцем не тронешь,

звериный, до времени спящий прыжок,

нацеленный в близь, где играет звереныш.

Как мускулы в ней высоко взведены,

когда первобытным следит исподлобьем

три тени родные, во тьму глубины

запущенные виражом бесподобным.

О девочка цирка, хранящая дом!

Все ж выдаст болезненно —

звездная бледность —

во что ей обходится маленький вздох

над бездной внизу, означающей бедность.

Какие клинки покидают ножны,

какая неисповедимая доблесть

улыбкой ответствует гневу нужды,

каменья ее обращая в съедобность?

Как странно незрима она на свету,

как слабо затылок ее позолочен,

но неколебимо хранит прямоту

прозрачный, стеклянный ее позвоночник.

И радостно мне любоваться опять

лицом ее, облаком неочевидным,

и рученьку боязно в руку принять,

как тронуть скорлупку

в гнезде соловьином.

И я говорю: — О, давайте скорей

кружиться в одной карусели отвесной,

подставив горячие лбы под свирель,

под ивовый дождь ее частых отверстий!

Художник на бочке высокой сидит,

как Пан, в свою хитрую дудку дудит.

Давайте, давайте кружиться всегда,

и все, что случится, — еще не беда,

ах, господи боже мой, вот вечеринка,

проносится около уха звезда,

под веко летит золотая соринка,

и кто мы такие, и что это вдруг

цветет акварели голубенький дух,

и глина краснеет, как толстый ребенок,

и пыль облетает с холстов погребенных,

и дивные рожи румяных картин

являются нам, когда мы захотим.

Проносимся! И посреди тишины

целуется красное с желтым и синим,

и все одиночества душ сплочены

в созвездье одно притяжением сильным.

Жить в доме художника день или два

и дольше, но дому еще не наскучить,

случайно узнать, что стоят дерева

под тяжестью белой, повисшей на сучьях,

с утра втихомолку собраться домой,

брести облегченно по улице снежной,

жить дома, пока не придет за тобой

любви и печали порыв центробежный.

Зимняя замкнутость

Булату Окуджаве

Странный гость побывал у меня в феврале.

Снег занес, мою крышу еще — в январе,

предоставив мне замкнутость дум и деяний.

Я жила взаперти, как огонь в фонаре

или как насекомое, что в янтаре

уместилось в простор тесноты идеальной.

Странный гость предо мною

внезапно возник,

и тем более странен был этот визит,

что снега мою дверь охраняли сурово.

Например — я зерно моим птицам несла.

«Можно ль выйти наружу?» — спросила. —

«Нельзя», —

мне ответила сильная воля сугроба.

Странный гость, говорю вам,

неведомый гость.

Он прошел через стенку насквозь,

словно гвоздь,

кем-то вбитый извне для неведомой цели.

Впрочем, что же еще оставалось ему,

коль в дому, замурованном в снежную тьму,

не осталась для входа ни двери, ни щели.

Странный гость —

он в гостях не гостил, а царил.

Он огнем исцелил

свой промокший цилиндр,

из-за пазухи выпустал свинку морскую

и сказал: «О, пардон, я продрог, и притом

я ушибся, когда проходил напролом

в этот дом, где теперь простудиться рискую».

Я сказала: «Огонь вас утешит, о гость.

Горсть орехов, вина быстротечная гроздь —

вот мой маленький юг

среди вьюг справедливых.

Что касается бедной царевны морей —

ей давно приготовлен любовью моей

плод капусты, взращенный

в нездешних заливах».

Странный гость похвалился:

«Заметьте, мадам,

что я склонен к слезам,

но не склонны к следам

мои ноги промокшие. Весь я — загадка!»

Я ему объяснила, что я не педант

и за музыкой я не хожу по пятам,

чтобы видеть педаль

под ногой музыканта.

Странный гость закричал:

«Мне не нравится тон

ваших шуток!

Потом будет жуток ваш стон!

Очень плохи дела ваших духа и плоти!

Потому без стыда я явился, сюда,

что мне ведома бедная ваша судьба»..

Я спросила его: «Почему вы не пьете?»

Странный гость

не побрезговал выпить вина.

Опрометчивость уст его речи свела

лишь к ошибкам, улыбкам

и доброму плачу:

«Протяжение спора угодно душе!

Вы — дитя мое, баловень и протеже.

Я судьбу вашу как-нибудь переиначу.

Ведь не зря вещий зверь

чистой шерстью белел

ошибитесь, возьмите счастливый билет!

Выбирайте любую утеху мирскую!»

Поклонилась я гостю: «Вы очень добры,

до поры отвергаю я ваши дары.

Но спасите прекрасную свинку морскую!

Не она ль мне по злому сиротству сестра?

Как остра эта грусть — озираться со сна

средь стихии чужой,

а к своей не пробиться.

О, как нежно марина, моряна, моря

неизбежно манят и минуют меня,

оставляя мне детское зренье провидца.

В остальном — благодарна я

доброй судьбе.

Я живу, как желаю, — сама по себе.

Бог ко мне справедлив

и любезен издатель.

Старый пес мой

взмывает к щеке, как щенок.

И широк дивный выбор всевышних щедрот:

ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль.

А вчера колокольчик в полях дребезжал.

Это старый товарищ ко мне приезжал.

Зря боялась — а вдруг он дороги не сыщет?

Говорила: когда тебя вижу, Булат,

два зрачка от чрезмерности зренья болят,

беспорядок любви в моем разуме свищет».

Странный гость засмеялся.

Он знал, что я лгу.

Не бывало саней в этом сиром снегу.

Мой товарищ с товарищем

пьет в Ленинграде.

И давно уж собака моя умерла

стало меньше дыханьем в груди у меня.

И чураются руки пера и тетради.

Странный гость подтвердил: «Вы несчастны теперь».

В это время открылась закрытая дверь.