Сборник стихов — страница 11 из 45

Снег все падал и падал, не зная убытка.

Сколь вошедшего облик был смел и пригоже

И влекла петербургская кожа калош

след — лукавый и резвый, как будто улыбка.

Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет,

как во мраке лица серебрился зрачок,

как был рус африканец и смугл россиянин?

Я подумала — скоро конец февралю

и сказала вошедшему: «Радость! Люблю!

Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!»

Варфоломеевская ночь

Я думала в уютный час дождя:

а вдруг и впрямь, по логике наитья,

заведомо безнравственно дитя,

рожденное вблизи кровопролитья.

В ту ночь, когда святой Варфоломей

на пир созвал всех алчущих, как тонок

был плач того, кто между двух огней

еще не гугенот и не католик.

Еще птенец, едва поющий вздор,

еще в ходьбе не сведущий козленок,

он выжил и присвоил первый вздох,

изъятый из дыхания казненных.

Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни корми

дитя твое цветочным млеком меда,

в его опрятной маленькой крови

живет глоток чужого кислорода.

Он лакомка, он хочет пить еще,

не знает организм непросвещенный,

что ненасытно, сладко, горячо

вкушает дух гортани пресеченной.

Повадился дышать! Не виноват

в религиях и гибелях далеких.

И принимает он кровавый чад

за будничную выгоду для легких.

Не знаю я, в тени чьего плеча

он спит в уюте детства и злодейства.

Но и палач, и жертва палача

равно растлят незрячий сон младенца.

Когда глаза откроются — смотреть,

какой судьбою в нем взойдет отрава?

Отрадой — умертвить? Иль умереть?

Или корыстно почернеть от рабства?

Привыкшие к излишеству смертей,

вы, люди добрые, бранитесь и боритесь,

вы так бесстрашна нянчите детей,

что и детей, наверно, не боитесь.

И коль дитя расплачется со сна,

не беспокойтесь — малость виновата:

немного растревожена десна

молочными резцами вурдалака.

А если что-то глянет из ветвей,

морозом жути кожу задевая, —

не бойтесь! Это личики детей,

взлелеянных под сенью злодеянья.

Но, может быть, в беспамятстве, в раю,

тот плач звучит в честь выбора другого,

и хрупкость беззащитную свою

оплакивает маленькое горло

всем ужасом, чрезмерным для строки,

всей музыкой, не объясненной в нотах.

А в общем-то — какие пустяки!

Всего лишь — тридцать тысяч гугенотов.

* * *

Последний день живу я в странном доме,

чужом, как все дома, где я жила.

Загнав зрачки в укрытие ладони,

прохлада дня сияет, как жара.

В красе земли — беспечность совершенства.

Бела бумага.

Знаю, что должна

Блаженствовать я в этот час блаженства.

Но вновь молчит и бедствует душа.

Рисунок

Рисую женщину в лиловом.

Какое благо — рисовать

и не уметь? А ту тетрадь

с полузабытым полусловом

я выброшу! Рука вольна

томиться нетерпеньем новым.

Но эта женщина в лиловом

откуда? И зачем она

ступает по корням еловым

в прекрасном парке давних лет?

И там, где парк впадает в лес,

лесничий ею очарован.

Развязный! Как он смел взглянуть

прилежным взором благосклонным?

Та, в платье нежном и лиловом,

строга и продолжает путь.

Что мне до женщины в лиловом?

Зачем меня тоска берет,

что будет этот детский рот

ничтожным кем-то поцелован?

Зачем мне жизнь ее грустна?

В дому, ей чуждом и суровом,

родимая и вся в лиловом,

кем мне приходится она?

Неужто розовой, в лиловом,

столь не желавшей умирать, —

все ж умереть?

А где тетрадь,

чтоб грусть мою упрочить словом?

Не писать о грозе

Беспорядок грозы в небесах!

Не писать! Даровать ей свободу —

не воспетою быть, нависать

над землей, принимающей воду!

Разве я ей сегодня судья,

чтоб хвалить ее: радость! услада! —

не по чину поставив себя

во главе потрясенного сада!

Разве я ее сплетник и враг,

чтобы, пристально выследив, наспех,

величавые лес и овраг

обсуждал фамильярный анапест?

Пусть хоть раз доведется уму

быть немым очевидцем природы,

не добавив ни слова к тому,

что объявлено в сводке погоды.

Что за труд — бег руки вдоль стола?

Это отдых, награда за муку,

когда темною тяжестью лба

упираешься в правую руку.

Пронеслось! Открываю глаза.

И рука моя пишет и пишет.

Навсегда разминулись — гроза

и влюбленный уродец эпитет.

Между тем удается руке

детским жестом придвинуть тетрадку

и в любви, в беспокойстве, в тоске

все, что есть, описать по порядку.

* * *

А. Н. Корсаковой

Весной, весной, в ее начале,

я опечалившись жила.

Но там, во мгле моей печали,

о, как я счастлива была,

когда в моем дому любимом

и меж любимыми людьми,

плыл в небеса опасным дымом

избыток боли и любви.

Кем приходились мы друг другу,

никто не знал, и все равно —

нам, словно замкнутому кругу,

терпеть единство суждено.

И ты, прекрасная собака,

ты тоже здесь, твой долг высок

в том братстве, где собрат собрата

терзал и пестовал, как мог.

Но в этом трагедийном детстве

Былых и будущих утрат

свершался, словно сон о детстве,

спасающий меня антракт,

когда к обеду накрывали,

н жизнь моя была проста,

и Александры Николавны

являлась странность и краса.

Когда я на нее глядела,

я думала: не зря, о, нет,

а для таинственного дела

мы рождены на белый свет.

Не бесполезны наши муки,

и выгоды не сосчитать

затем, что знают наши руки,

как холст и краски сочетать.

Не зря обед, прервавший беды,

готов и пахнет, и твердят

все губы детские обеты

и яства детские едят.

Не зря средь праздника иль казни,

то огненны, то вдруг черны,

несчастны мы или прекрасны,

и к этому обречены.

* * *

Прощай! Прощай! Со лба сотру

воспоминанье: нежный, влажный

сад, углубленный в красоту,

словно в занятье службой важной.

Прощай! Все минет: сад и дом,

двух душ таинственные распри,

и медленный любовный вздох

той жимолости у террасы.

Смотрели, как в огонь костра, —

до сна в глазах, до муки дымной,

и созерцание куста

равнялось чтенью книги дивной.

Прощай! Но сколько книг, дерев

нам вверили свою сохранность,

чтоб нашего прощанья гнев

поверг их в смерть и бездыханность.

Прощай! Мы, стало быть, из них,

кто губит души книг и леса.

Претерпим гибель нас двоих

без жалости и интереса.

Прощание с Крымом

Перед тем, как ступить на балкон,

я велю тебе, богово чудо:

пребывай в отчужденье благом!

Не ищи моего пересуда.

Не вперяй в меня рай голубой,

постыдись этой детской уловки.

Я-то знаю твой кроткий разбой,

добывающий слово из глотки.

Мне случалось с тобой говорить,

проболтавшийся баловень пыток,

смертным выдохом ран горловых

я тебе поставляла эпитет.

Но довольно! Всесветлый объем

не таращь и предайся блаженству.

Хватит рыскать в рассудке моем

похвалы твоему совершенству.

Не упорствуй, не шарь в пустоте,

выпит мед из таинственных амфор.

И по чину ль твоей красоте

примерять украшенье метафор?

Знает тот, кто в семь дней сотворил

семицветие белого света,

как голодным тщеславьем твоим

клянчишь ты подаяний поэта?

Прогоняю, стращаю, кляну,

выхожу на балкон. Озираюсь.

Вижу дерево, море, луну,

их беспамятство и безымянность.

Плачу, бедствую, гибну почти,

говорю: о, даруй мне пощаду, —

погуби меня, только прости!

И откуда-то слышу: — Прощаю…

* * *

Мне вспоминать сподручней, чем иметь.

Когда сей миг и прошлое мгновенье

соединятся, будто медь и медь,

их общий звук и есть стихотворенье.

Как я люблю минувшую весну,

и дом, и сад, чья сильная природа

трудом горы держалась на весу

поверх земли, но ниже небосвода.