Сборник стихов — страница 17 из 45

Прорастание мха из камней

и хмельных маляров перебранка

становились надеждой моей,

ободряющей вестью от брата.

Дочь и внучка московских дворов,

объявляю: мой срок не окончен.

Посреди сорока сороков

не иссякла душа-колокольчик.

О запекшийся в сердце моем

и зазубренный мной без запинки

белокаменный свиток имен

Маросейки, Варварки, Ордынки!

Я, как старые камня, жива.

Дождь веков нас омыл и промаслил.

На клею золотого желтка

нас возвел незапамятный мастер.

Как живучие эти дворы,

уцелею и я, может статься.

Ну, а нет — так придут маляры.

А потом приведут чужестранца.

Дачный роман

Вот вам роман из жизни дачной.

Он начинался в октябре,

когда зимы кристалл невзрачный

мерцал при утренней заре.

И тот, столь счастливо любивший

печаль и блеск осенних дней,

был зренья моего добычей

и пленником души моей.

Недавно, добрый и почтенный,

сосед мой умер, и вдова,

для совершенья жизни бренной,

уехала, а дом сдала.

Так появились брат с сестрою.

По вечерам в чужом окне

сияла кроткою звездою

их жизнь, неведомая мне.

В благовоспитанном соседстве

поврозь мы дождались зимы,

но, с тайным любопытством в сердце,

невольно сообщались мы.

Когда вблизи моей тетради

встречались солнце и сосна,

тропинкой, скрытой в снегопаде,

спешила к станции сестра.

Я полюбила тратить зренье

на этот мимолетный бег,

и длилась целое мгновенье

улыбка, свежая, как снег.

Брат был свободен и не должен

вставать, пока не встанет день.

«Кто он? — я думала. — Художник?»

А думать дальше было лень.

Всю зиму я жила привычкой

их лица видеть поутру

и знать, с какою электричкой

брат пустится встречать сестру.

Я наблюдала их проказы,

снежки, огни, когда темно,

и знала, что они прекрасны,

а кто они — не все ль равно?

Я вглядывалась в них так остро,

как в глушь иноязычных книг,

и слаще явного знакомства

мне были вымыслы о них.

Их дней цветущие картины

растила я меж сонных век,

сослав их образы в куртины,

в заглохший сад, в старинный снег.

Весной мы сблизились — не тесно,

не участив случайность встреч.

Их лица были так чудесно

ясны, так благородна речь.

Мы сиживали в час заката

в саду, где липа и скамья.

Брат без сестры, сестра без брата,

как ими любовалась я!

Я шла домой и до рассвета

зрачок держала на луне.

Когда бы не несчастье это,

была б несчастна я вполне.

Тек август. Двум моим соседям

прискучила его жара.

Пришли, и молвил брат: — Мы едем.

— Мы едем, — молвила сестра.

Простились мы — скорей степенно,

чем пылко. Выпили вина.

Они уехали. Стемнело.

Их ключ остался у меня.

Затем пришло письмо от брата:

«Коли прогневаетесь Вы,

я не страшусь: мне нет возврата

в соседство с Вами, в дом вдовы.

Зачем, простак недальновидный,

я тронул на снегу Ваш след?

Как будто фосфор ядовитый

в меня вселился — еле видный,

доныне излучает свет

ладонь…» — с печалью деловитой

я поняла, что он — поэт,

и заскучала…

Тем не мене

отвыкшие скрипеть ступени

я поступью моей бужу,

когда в соседний дом хожу,

одна играю в свет и тени

и для таинственной затеи

часы зачем-то завожу

и долго за полночь сижу.

Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипе

зайдется ставня. Видно мне,

как ум забытой ими книги

печально светится во тьме.

Уж осень. Разве осень? Осень.

Вот свет. Вот сумерки легли.

— Но где ж роман? — читатель спросит. —

Здесь нет героя, нет любви!

Меж тем — все есть! Окрест крепчает

октябрь, и это означает,

что тот, столь счастливо любивший

печаль и блеск осенних дней,

идет дорогою обычной

на жадный зов свечи моей.

Сад облетает первобытный,

и от любви кровопролитной

немеет сердце, и в костры

сгребают листья… Брат сестры,

прощай навеки! Ночью лунной

другой возлюбленный безумный,

чья поступь молодому льду

не тяжела, минует тьму

и к моему подходит дому.

Уж если говорить: люблю! —

то, разумеется, ему,

а не кому-нибудь другому.

Очнись, читатель любопытный!

Вскричи: — Как, намертво убитый

и прочный, точно лунный свет,

тебя он любит?! —

Вовсе нет.

Хочу соврать и не совру,

как ни мучительна мне правда.

Боюсь, что он влюблен в сестру

стихи слагающего брата.

Я влюблена, она любима,

вот вам сюжета грозный крен.

Ах, я не зря ее ловила

на робком сходстве с Анной Керн!

В час грустных наших посиделок

твержу ему: — Тебя злодей

убил! Ты заново содеян

из жизни, из любви моей!

Коль ты таков — во мглу веков

назад сошлю!

Не отвечает

и думает: — Она стихов

не пишет часом? — и скучает.

Вот так, столетия подряд,

все влюблены мы невпопад,

и странствуют, не совпадая,

два сердца, сирых две ладьи,

ямб ненасытный услаждая

великой горечью любви.

* * *

Как никогда, беспечна и добра,

я вышла в снег арбатского двора,

а там такое было: там светало!

Свет расцветал сиреневым кустом,

и во дворе, недавно столь пустом,

вдруг от детей светло и тесно стало.

Ирландский сеттер, резвый, как огонь,

затылок свой вложил в мою ладонь,

щенки и дети радовались снегу,

в глаза и губы мне попал снежок,

и этот малый случай был смешон,

и все смеялось и склоняло к смеху.

Как в этот миг любила я Москву

и думала: чем дольше я живу,

тем проще разум, тем душа свежее.

Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит —

все есть и воспеванью подлежит,

что может быть разумней и священней?

День жизни, как живое существо,

стоит и ждет участья моего,

и воздух дня мне кажется целебным.

Ах, мало той удачи, что — жила,

я совершенно счастлива была

в том переулке, что зовется Хлебным.

* * *

Я вас люблю, красавицы столетий,

за ваш небрежный выпорх из дверей,

за право жить, вдыхая жизнь соцветий

и на плечи накинув смерть зверей.

Как будто мало ямба и хорея

ушло на ваши души и тела,

на каторге чужой любви старея,

о, сколько я стихов перевела!

Капризы ваши, шеи, губы, щеки,

смесь чудную коварства и проказ —

я все воспела, мы теперь в расчете,

последний раз благословляю вас!

Кто знал меня, тот знает, кто нимало.

не знал — поверит, что я жизнь мою,

всю напролет, навытяжку стояла

пред женщиной, да и теперь стою.

Не время ли присесть, заплакать, с места

не двинуться? Невмочь мне, говорю,

быть тем, что есть, и вожаком семейства,

вобравшего зверье и детвору.

Довольно мне чудовищем бесполым

тому быть братом, этому — сестрой,

то враждовать, то нежничать с глаголом,

пред тем как стать травою и сосной.

Машинки, взятой в ателье проката,

подстрочников и прочего труда

я не хочу! Я делаюсь богата,

неграмотна, пригожа и горда.

Я выбираю, поступясь талантом,

стать оборотнем с розовым зонтом,

с кисейным бантом и под ручку с франтом,

а что есть ямб — знать не хочу о том.

Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!

Неведомо простой душе твоей,

какой повадкой и какой усмешкой

владею я — я друг моих друзей.

Красавицы, ах, это все неправда!

Я знаю вас — вы верите словам.

Неужто я покину вас на франта?

Он и в подруги не годится вам.

Люблю, когда, ступая, как летая,

проноситесь, смеясь и лепеча.

Суть женственности вечно золотая

и для меня — священная свеча.

Обзавестись бы вашими правами,

чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!

Но кто, как я, сумеет встать пред вами?

Но кто, как я, посмеет вас воспеть?

Сон

Наскучило уже, да и некстати

о знаменитом друге рассуждать.

Не проще ль в деревенской благодати

бесхитростно писать слова в тетрадь —

при бабочках и при окне открытом,

пока темно и дети спать легли…

О чем, бишь? Да о друге знаменитом.

Свирепей дружбы в мире нет любви.

Весь вечер спор, а вам еще не вдоволь,

и все о нем и все в укор ему.

Любовь моя — вот мой туманный довод.

Я не учена вашему уму.

Когда б досель была я молодая,

все б спорила до расцветанья щек.

А слава что? Она — молва худая,

но это тем, кто славен, не упрек.

О грешной славе рассуждайте сами,

а я ленюсь, я молча посижу.

Но, чтоб вовек не согласиться с вами,