Сборник стихов — страница 22 из 45

и взгляд его становится серьезен.

Есть взгляд такой, такая тень чела —

чем дальше смотришь, тем зрачок влажнее.

То память о войне, величина

раздумья и догадка — неужели

я видела тот май, что превзошел

иные маи и доныне прочен?

Крик радости в уста, слезу в зрачок

вписал его неимоверный почерк.

На площади, чья древняя краса

краснеет без изъяна и пробела,

исторгнув думу, прянул в небеса

вздох всей земли и всех людей — Победа!

Анне Каландадзе

Как мило все было, как странно.

Луна восходила, и Анна

печалилась и говорила:

— Как странно все это, как мило.

В деревьях вблизи ипподрома —

случайная сень ресторана.

Веселье людей. И природа:

луна, и деревья, и Анна.

Вот мы — соучастники сборищ.

Вот Анна — сообщник природы,

всего, с чем вовеки не споришь,

лишь смотришь — мгновенья и годы.

У трав, у луны, у тумана

и малого нет недостатка.

И я понимаю, что Анна —

явленье того же порядка.

Но, если вблизи ипподрома,

но, если в саду ресторана,

и Анна, хотя и продрогла,

смеется так мило и странно,

я стану резвей и развязней

и вымолвлю тост неизбежный:

— Ах, Анна, я прелести вашей

такой почитатель прилежный.

Позвольте спросить вас: а разве

ваш стих — не такая ж загадка,

как встреча Куры и Арагвы

близ Мцхета во время заката?

Как эти прекрасные реки

слились для иного значенья,

так вашей единственной речи

нерасторжимы теченья.

В ней чудно слова уцелели,

сколь есть их у Грузии милой,

и раньше — до Свети-Цховели,

и дальше — за нашей могилой.

Но, Анна, вот сад ресторана,

веселье вблизи ипподрома,

и слышно, как ржет неустанно

коней неусыпная дрема.

Вы, Анна, — ребенок и витязь,

вы — маленький стебель бесстрашный,

но, Анна, клянитесь, клянитесь,

что прежде вы не были в хашной!

И Анна клялась и смеялась,

смеялась и клятву давала:

— Зарей, затевающей алость,

клянусь, что еще не бывала!

О жизнь, я люблю твою сущность:

луну, и деревья, и Анну,

и Анны смятенье и ужас,

когда подступали к духану.

Слагала душа потаенно

свой шелест, в награду за это

присутствие Галактиона

равнялось избытку рассвета,

не то, чтобы видимо зренью,

но очевидно для сердца,

и слышалось: — Есмь я и рею

вот здесь, у открытого среза

скалы и домов, что нависли

над бездной Куры близ Метехи.

Люблю ваши детские мысли

и ваши простые утехи.

И я помышляла: покуда

соседом той тени не стану,

дай, жизнь, отслужить твое чудо,

ту ночь, и то утро, и Анну…

* * *

Я столько раз была мертва

иль думала, что умираю,

что я безгрешный лист мараю,

когда пишу на нем слова.

Меня терзали жизнь, нужда,

страх поутру, что все сначала.

Но Грузия меня всегда

звала к себе и выручала.

До чудных слез любви в зрачках

и по причине неизвестной,

о, как, когда б вы знали, — как

меня любил тот край прелестный.

Тифлис, не знаю, невдомек —

каким родителем суровым

я брошена на твой порог

подкидышем большеголовым?

Тифлис, ты мне не объяснял

и я ни разу не спросила:

за что дарами осыпал

и мне же говорил «спасибо»?

Какую жизнь ни сотворю

из дней грядущих, из тумана, —

чтоб отслужить любовь твою,

все будет тщетно или мало…

* * *

Помню — как вижу, зрачки затемню

веками, вижу: о, как загорело

все, что растет, и, как песнь, затяну

имя земли и любви: Сакартвело.

Чуждое чудо, грузинская речь,

Тереком буйствуй в теснине гортани,

ах, я не выговорю — без предтеч

крови, воспитанной теми горами.

Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,

в предки не взять и родство опровергнуть?

Ваше — во мне, если в почву вошла

косточка, — выйдет она на поверхность.

Слепы уста мои, где поводырь,

чтобы мой голос впотьмах порезвился?

Леса ли оклик услышу, воды ль —

кажется: вот говорят по-грузински.

Как я люблю, славянин и простак,

недосягаемость скороговорки,

помнишь: лягушки в болоте… О, как

мучают горло предгорья, пригорки

грамоты той, чьи вершины в снегу

Ушбы надменней. О, вздор альпенштока!

Гмерто, ужель никогда не смогу

высказать то — несказанное что-то?

Только во сне — велика и чиста,

словно снега, разрастаюсь и рею,

сколько хочу, услаждаю уста

речью грузинской, грузинскою речью…

* * *

Я знаю, все будет: архивы, таблицы…

Жила-была Белла… потом умерла…

И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,

где Гия и Шура встречали меня.

О, длилось бы вечно, что прежде бывало:

с небес упадал солнцепек проливной,

и не было в городе этом подвала,

где Гия и Шура не пили со мной.

Как свечи, мерцают родимые лица.

Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.

Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса

мы встретимся: Гия, и Шура, и я.

Счастливица, знаю, что люди другие

в другие помянут меня времена.

Спасибо! — Да тщетно: как Шура и Гия,

никто никогда не полюбит меня.

Путник

Прекрасной медленной дорогой

иду в Алекино (оно

зовет себя: Алекин),

и дух мой, мерный и здоровый,

мне внове, словно не знаком

и, может быть, не современник

мне тот, по склону, сквозь репейник,

в Алекино за молоком

бредущий путник. Да туда ли,

затем ли, ныне ль он идет,

врисован в луг и небосвод

для чьей-то думы и печали?

Я — лишь сейчас, в сей миг, а он —

всегда: пространства завсегдатай,

подошвами худых сандалий

осуществляет ход времен

доль вечности и косогора.

Приняв на лоб припек огня

небесного, он от меня

все дальше и — исчезнет скоро.

Смотрю вослед своей душе,

как в сумерках на убыль света,

отсутствую и брезжу где-то

те ли еще, то ли уже.

И, выпроставшись из артерий,

громоздких пульсов и костей,

вишу, как стайка новостей,

в ночи не принятых антенной.

Мое сознанье растолкав

и заново его туманя

дремотной речью, тетя Маня

протягивает мне стакан

парной и первобытной влаги.

Сижу. Смеркается. Дождит.

Я вновь жива и вновь должник

вдали белеющей бумаги.

Старуха рада, что зятья

убрали сено. Тишь. Беспечность.

Течет, впадая в бесконечность,

журчание житья-бытья.

И снова путник одержимый

вступает в низкую зарю,

и вчуже долго я смотрю

на бег его непостижимый.

Непоправимо сир и жив,

он строго шествует куда-то,

как будто за красу заката

на нем ответственность лежит.

Сказка о дожде

«в нескольких эпизодах

с диалогом и хором детей»

Евгений Евтушенко

1

Со мной с утра не расставался Дождь.

— О, отвяжись! — я говорила грубо.

Он отступал, но преданно и грустно

вновь шел за мной, как маленькая дочь.

Дождь, как крыло, прирос к моей спине.

Его корила я:

— Стыдись, негодник!

К тебе в слезах взывает огородник!

Иди к цветам!

Что ты нашел во мне?

Меж тем вокруг стоял суровый зной.

Дождь был со мной, забыв про все на свете.

Вокруг меня приплясывали дети,

как около машины поливной.

Я, с хитростью в душе, вошла в кафе.

Я спряталась за стол, укрытый нишей.

Дождь за окном пристроился, как нищий,

и сквозь стекло желал пройти ко мне.

Я вышла. И была моя щека

наказана пощечиною влаги,

но тут же Дождь, в печали и отваге,

омыл мне губы запахом щенка.

Я думаю, что вид мой стал смешон.

Сырым платком я шею обвязала.

Дождь на моем плече, как обезьяна,

сидел.

И город этим был смущен.

Обрадованный слабостью моей,

он детским пальцем щекотал мне ухо.

Сгущалась засуха. Все было сухо.

И только я промокла до костей.

2

Но я была в тот дом приглашена,

где строго ждали моего привета,

где над янтарным озером паркета

всходила люстры чистая луна.

Я думала: что делать мне с Дождем?

Ведь он со мной расстаться не захочет.

Он наследит там. Он ковры замочит.

Да с ним меня вообще не пустят в дом.

Я строго объяснила: — Доброта

во мне сильна, но все ж не безгранична.

Тебе ходить со мною неприлично. —

Дождь на меня смотрел, как сирота.

— Ну, черт с тобой, — решила я, — иди!

Какой любовью на меня ты пролит?

Ах, этот странный климат, будь он проклят! —