Сборник стихов — страница 45 из 45

Отар ЧиладзеШел дождь…

Шел дождь — это чья-то простая душа

пеклась о платане, чернеющем сухо.

Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя

была впечатленьем не тела, а слуха.

Не помнило тело про сырость одежд,

но слух оценил этой влаги избыток.

Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж

спасенье от капель, о землю разбитых!

Я видел: процессии горестный горб

влачится, и струи небесные льются,

и в сумерках скромных сверкающий гроб

зошел, как огромная черная люстра.

Быть может, затем малый шорох земной

казался мне грубым и острым предметом,

что тот, кто терпел его вместе со мной,

теперь не умел мне способствовать в этом.

Не знаю, кто был он, кого он любил,

но как же в награду за сходство, за странность,

что жил он, со мною дыханье делил,

не умер я — с ним разделить бездыханность!

И я не покаран был, а покорен

той малостью, что мимолетна на свете.

Есть в плаче над горем чужих похорон

слеза о родимости собственной смерти.

Бессмертья желала душа и лгала,

хитросплетенья дождя расплетала,

и капли, созревшие в колокола,

раскачивались и срывались с платана.

Отар ЧиладзеПицунда

Эта зелень чрезмерна для яви.

Это — сон, разумеется,

сон о зеленом…

Ветру не терпится вялую дрему тумана

вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка,

и туман,

как и подобает большому сонному животному,

понуро следует за ветром,

и потому — все вокруг зеленое:

стена, лестница, балкон, скамья и книга —

та книга, которая всю ночь

впустую взывала к состраданию,

желая разгласить заключенную в ней боль

(словно старуха, ощутившая дыхание смерти,

столь же острое и важное,

как дыханье того, о, того,

кто когда-то впервые говорил ей о любви,

и вот теперь — к отупевшему лицу,

замкнутому, как клетка,

которой нечего держать взаперти,

изнутри подступила страсть).

Это — сон, разумеется,

длинный сон…

Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине.

Воздух, вобранный птичьей гортанью,

вскоре возвращается в виде зеленого свиста,

то есть не слышно, а видно,

как клюв исторгает зеленую трель,

ибо туман забрал себе и присвоил все звуки —

в обмен на право прогуливаться

среди ветвей в зеленых шлепанцах…

Изваянная, как жеребенок,

закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка.

Отар ЧиладзеБессонница

Было темно. Я вгляделся: лишь это и было.

Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес,

если бы в них не разверзлась белесая щель, —

вялое облако втиснулось в эту ловушку.

Значит, светает… Весь черный и в черном, циркач

вновь покидает арену для темных кулис.

Белому в белом — иные готовы подмостки.

Я ощущал в себе власть приневолить твой слух

внять моей речи и этим твой сон озадачить,

мысль обо мне привнести в бессознанье твое, —

но предварительно намеревался покинуть

эти тяжелые и одноцветные стены.

Так я по улицам шел, не избрав направленья,

и злодеянье свое совершал добродетельный свет,

не почитавший останков погубленной ночи:

вот они — там или сям, где лежат, где висят —

разъединенной, растерзанной плотью дракона.

Лужи у ног моих были багрового цвета.

Утренней сырости белые мокрые руки

терли лицо мое, мысли стирая со лба,

и пустота заменила мне бремя рассудка.

Освобожденный от помыслов и ощущений,

я беспрепятственно вышел из призрачных стен

огорода, памяти и моего существа.

Небо вернулось, и в небо вернулась вершина —

из темноты, из отлучки.

При виде меня

тысячу раз облака изменились в лице.

Я был им ровня и вовсе от них не отличен.

Пуст и свободен, я облаком шел к облакам,

нет, как они, я был движим стороннею волей:

нес мое чучело вдаль неизвестный носильщик.

Я испугался бессмысленной этой ходьбы:

нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей,

надобных мне для страстей, для надежд и страданий,

для созерцанья луны, для терпенья и мук,

свет возжигающих в тайных укрытьях души.

Я обернулся на стены всего, что покинул.

Там — меня не было. И в небеса посылала,

в честь бесконечности, дым заводская труба.

Отар Чиладзе* * *

Бог памяти, бог забыванья!

Ожог вчерашнего пыланья

залечен алчностью слепою.

И та, чьего лица не помню,

была ль, покуда не ушла?

Но все надеется душа,

зияя ящиком Пандоры,

на повторенья и повторы.

Отар ЧиладзеПервый день осени

Я вижу день и даже вижу взор,

которым я недвижно и в упор

гляжу на все, на что гляжу сейчас,

что ныне — явь, а будет — память глаз,

на все, что я хвалил и проклинал,

пока любил и слезы проливал.

Покуда августовская листва

горит в огне сентябрьского костра,

я отвергаю этот мед иль яд,

для всех неотвратимый, говорят,

и предвкушаю этот яд иль мед.

А жизнь моя еще идет, идет…

Отар ЧиладзеКомната

Поступок неба — снегопад.

Поступок женщины — рыданье.

Капризов двух и двух услад

вот совпаденье и свиданье.

Снег, осыпаясь с дальних лун,

похож на плач, и сходство это

тревожит непроглядный ум

и душу темную предмета.

Слеза содеяна зрачком,

но плач-занятье губ и тела.

Земля и женщина ничком

лежали, и метель летела.

Отар ЧиладзеСон

Земля мерещится иль есть.

Что с ней? Она бела от снега.

Где ты? Все остальное есть.

Вот ночь — для тьмы, фонарь — для света.

Вот я — для твоего суда,

безропотно, бесповоротно.

Вот голос твой. Как он сюда

явился, боже и природа?

Луна, оставшись начеку,

циклопов взор втесняет в щелку.

Я в комнату ее влеку,

и ты на ней покоишь щеку.

Отар ЧиладзеБелое поле

Я крепко спал при дереве в окне

и знал, что тень его дрожащей ветви —

и есть мой сон. Поверх тебя во сне

смотрели мои сомкнутые веки.

Я мучился без твоего лица!

В нем ни одна черта не прояснилась.

Не подлежала ты обзору сна

и ты не снилась мне. Мне вот что снилось:

на белом поле стояли кони.

Покачиваясь, качали поле.

И все раскачивалось в природе.

Качанье знают точно такое

шары, привязанные к неволе,

а также водоросли на свободе.

Свет иссякал. Сморкались небеса.

Твой облик ускользал от очевидна.

Попав в силки безвыходного сна,

до разрыванья сердца пела птица.

Шла женщина — не ты! — примяв траву

ступнями, да, но почему твоими?

И так она звалась, как наяву

зовут одну тебя. О, твое имя!

На лестнице неведомых чужбин,

чей темный свод угрюм и непробуден,

непоправимо одинок я был,

то близорук, то вовсе слеп и скуден.

На каменном полу души моей

стояла ты — безгласна, безымянна,

как тень во тьме иль камень меж камней.

Моя душа тебя не узнавала.

Морис ПоцхишвилиФерзевый гамбит

Следи хоть день-деньской за шахматной доской —

все будет пешку жаль.

Что делать с бедной пешкой?

Она обречена.

Ее удел такой.

Пора занять уста молитвой иль усмешкой.

Меняет свой венец на непреклонный шлем

наш доблестный король, как долг и честь велели.

О, только пригубить текущий мимо шлейф —

и сладко умереть во славу королевы.

Устали игроки.

Все кончено. Ура!

И пешка, и король летят в одну коробку.

Для этого, увы, не надобно ума,

и тщетно брать туда и шапку, и корону.

Претерпеваем рознь в честь славы и войны,

но в крайний час —

навек один другому равен.

Чей неусыпный глаз глядит со стороны?

И кто играет в нас, покуда мы играем?

Зачем испещрена квадратами доска?

Что под конец узнал солдатик деревянный?

Восходит к небесам великая тоска —

последний малый вздох фигурки безымянной.