Сборник стихов — страница 1 из 2

Сборник стихов

Кублановский Юрий. Поздние стансы

«Много рябины, солоду…»

Много рябины, солоду,

ив — на обрывах Леты.

Делавший в книгах смолоду,

как дурачок, пометы,

запер я ближе к холоду

рамы на шпингалеты.

Это не то что средние

годы мои прошли,

это, считай, последние

годы меня нашли.

Днём всё пытались в целое

тучи сложиться, но

чаще клубилось белое,

тёмным подпалено,

и колтуны несжатые

ветер трепал хлебов,

вызвавшись в провожатые…

Я же заместо снов

в ночь раскалённо-тусклую

вижу, как смотрит на

нашу пучину русскую

с трупным пятном луна.

РИМСКАЯ НАБЕРЕЖНАЯ

Памяти Е. Ш.

Реки имеют свою природу,

не ясную до конца.

Много втянула в себя народу

их тёмная зеленца.

Брусчатка набережной, карниз

над рустом щербат везде.

И слышится шевеленье крыс

в береговой тресте.

Одни подгнившие невода

ракит шелестят вдогон

тому, кто встарь приходил сюда

и вглядывался в планктон.

Спроси у месяца, у звезды:

зачем они заодно

с пучинным током ночной воды…

И мнится, не под Ливорно, но

здесь Шелли, блузы не сняв, погиб,

что с вольного взять певца?

Он думал форсировать брассом Тибр,

и Тибр не пустил пловца.

ИВАН ДА МАРЬЯ

Иван-да-марья да львиный зев

мироточили окрест когда-то

давно в полуденный разогрев.

Ищи-свищи теперь виноватых

в засилье нынешнего репья.

И полисад с сиротой рябиной

необитаемого жилья

нам отвечает тоской звериной.

Давно заволжское вороньё

угомонилось уж в кронах сосен.

А годы, годы берут своё

с заплечным грузом, чей вес несносен —

из-за коробочки порошка

зубного явно не с рынков новых,

ветровки, занятой у дружка

на время северных дней суровых.

Была ведь молодость без угла,

узкоколейкой тряслись в вагонце,

и ты в испуге, что ночь прошла,

кивнула на киселёк в оконце,

где отразилось твое лицо

поверх бегущего перелеска

……………………….

У других отторжение, вспомнят — вздрагивают,

ничего её не любя.

А меня Россия затягивает,

втягивает в себя.

ВОЙНА И МИР

Снова старик Солярис

в дальнем углу вселенной

воспроизводит что-то:

усадебные ворота,

боярышник и физалис,

жизни клочок смиренной…

Муаровой промельк юбки

упрямицы, верной трону,

и никакой уступки

заезжему фанфарону,

вернее сказать, поэту.

Уснувший на сеновале,

он сделался схож к рассвету

с охотником на привале.

Некогда там, далече,

и бытовалось проще,

и помиралось легче,

как светотени в роще,

откуда в окошко пташка

влетела и растрепала

сальный темляк на шашке

покойного генерала.

13 сентября 2011

ПАМЯТИ ФЕТА

Казалось, в ногу с практичным временем

иди, забыв про любовь и жалость.

Но над лысевшим с годами теменем

пространство звёздное разрасталось.

Как быть тут с музыкою взыскующей

в одной луной освещённом зальце,

где весь раскрыт, будто топь, бликующий

рояль — при беглости в каждом пальце…

Нет, мир не воля и представление,

что на него положили глаз мы,

а на амбарном клочке творение

про ночь и слёзные в горле спазмы.

Под спудом в крипте села Клеймёнова,

где сыровато и мало света,

каким-то чудом до лета оного

не потревожены мощи Фета.

Октябрь 2011

«Вдруг шепоток недолгий…»

С. Кистенёвой

Вдруг шепоток недолгий:

— Копи царя Бориса,

Красная слобода

где-то в верховьях Волги…

Антоновки и аниса

был урожай тогда.

И дотемна играли

в городки пацаны.

А у отцов — медали,

лица обожжены.

Там, как запретный пряник

иль дорогой трофей,

прятал киномеханик

в круглых коробках змей.

Много позднее сшила

мать, изумив родных,

из светлого крепдешина

платье для выходных.

Падкий на золотишко

маугли сникших рощ,

соберу-ка я рюкзачишко,

чтоб оставался тощ.

Осени подмалёвки…

Будет вопрос решён

даже без поллитровки.

Только держись, ветровки

сплющенный капюшон!

ГРЕШНЕВО

Золотисто-иконостасные

дни такие, что на колени

опускаешься, видя красные

капсулы шиповника в светотени.

Нет, моя Россия не для запойного

дурака на селе ли, в городе,

но для верного, беспокойного

сердца, что горячо и в холоде.

Но она и для сердца падшего.

Ездил в Грешнево — там в печи

темнота; шелестит опавшее…

Вот и снится с тех пор в ночи

разорённый склеп Некрасова старшего:

осыпная яма и кирпичи.

5 октября 2011

ПОЗДНИЕ СТАНСЫ

С землёй теперь не поспоришь —

с тех самых десятилетий,

как лёг в неё первый кореш,

а следом — другой и третий.

Но она опустилась

во вред соловью и пенке,

да так, как, поди, не снилось

какому-нибудь Лысенке.

Выбрал бы жизнь другую:

того, кто, проснувшись рано,

лил себе ледяную

на мозжечок из крана,

или того, кто долго

любил поваляться с книжкой,

или того, кто чёлкой

тряс, как последней фишкой.

Но оборвались сроки,

не доисполнясь даже,

спортсменов и лежебоки.

В новом эоне я же,

траченный болью, солью,

видя, как ты красива,

начал смиряться с ролью

частного детектива.

Правда, ещё остались

нетронутые глубины,

куда мы уйти пытались

и вынырнуть, выгнув спины.

Да разве кому-то с нашим

дыхательным аппаратом

в лазоревой толще станешь

товарищем или братом?

Всё-таки только небу

сегодня я доверяюсь,

единому на потребу,

робеючи, приобщаюсь.

Как будто после пробежки

голову задираю

и будущих странствий вешки

заранее расставляю.

Сентябрь 2011

«Как работяг на полюсе…»

Как работяг на полюсе,

где замерзает ртуть,

ветер сгибает в поясе

и не пускает в путь.

Всё интенсивней тёмное

светлого визави.

Много осталось тёплого

в старой моей крови,

тёплого и мятежного.

Но в гулевой груди

ласкового и нежного

зверя не разбуди.

Стать бы тобою чаемым,

вновь заплутав в пути,

малоимущим фраером

лет двадцати пяти

с траченным примой голосом.

Чтоб у замёрзших рек

сыпался нам на волосы

и парусинил снег.

Чтобы вдвоём с усильями

шли мы рука в руке,

шли…

И вожатых с крыльями

видели вдалеке.

2012

Евса Ирина. Створка твоего окна

ПЕРЕПИСКА

Пишет Весам Водолей: «Приезжай сюда.

Пусть не развеселю, но скучать не дам.

Хочешь, мы, невзирая на холода,

в Дрезден с тобой смотаемся и в Потсдам?»

Пишут Весы Водолею: «Давай махнём

в Крым! Там в ночи — плюс девять, семнадцать — днем.

И у моих приятелей во дворе

розы цветут, ты вдумайся, в декабре».

Пишет Весам Водолей: «Не могу. Прости.

Я здесь не на плаву, а на самом дне.

Всех сбережений хватит на треть пути.

Как ни крути, а лучше уж ты — ко мне».

Пишут Весы Водолею: «Просрочен мой

паспорт, а с новым столько теперь возни!

И вообще: тащиться в Берлин зимой…

Видимо, не получится. Извини».

Пишет Весам Водолей: «Я пятнадцать лет

не был в отчизне-мачехе. Ты поверь,

если б не пресловутый в шкафу скелет,

я бы давно в твою постучался дверь».

Пишут Весы Водолею: «А в той, другой,

что, как родная мать, прикормила вас,

быстро ль привык не вздрагивать, дорогой,

от ежедневных „шнеллер“ и „аусвайс“?»

Пишет Весам Водолей: «Как я мог забыть?

Вы ведь чуть что — под дых». —

                                 «Поясню грубей, —

пишут Весы Водолею, — на всё забить

смог ты когда-то? Вот и сейчас забей».

«Но еще ты спал под лепет ависаги…»

Но еще ты спал под лепет ависаги,

даже не закрыв

хлипкого окна в нетопленой общаге

с видом на залив.

Спал, пока за мной осенней масти колли

топала туда,

где с пяти утра стояли на приколе

пришлые суда;

где не молодой, но всё-таки повеса

юной визави

тщился втолковать за чашечкой эспрессо

тонкости любви

и, без чаевых очухавшись, в неслабых

выраженьях крыл

жизнь свою и всех, кто к ней причастен, лабух,

прошерстивший Крым.

Истончаясь и дробясь, покуда спал ты

под рассветный бриз,

низкий полз туман вдоль набережной Ялты,

изымая из

бытия — лотки, помпезные фронтоны

и — невдалеке —

пирс, над коим птиц бесшумные фантомы,

заходя в пике,

падали туда, где на ребристом глянце

жидкого свинца

багровел буёк, подрагивая в танце

головой пловца…

Выразив протест витрине магазина,

продолжавшей спать,

тощая, ко мне прибившаяся псина

потрусила вспять —

не к пустым ларькам, но в сторону пригорка,

где, болтаясь на

треснувшей петле, поскрипывала створка

твоего окна.

«Блеском металлических коронок…»

Трудно жить на свете

октябрёнку Пете:

бьет его по роже

пионер Серёжа.

Блеском металлических коронок

встречных ослепляя наугад,

Петя, постаревший октябрёнок,

топает с баклажками в ботсад.

Непонятный сбой в семейной саге,

ласковый, ручной полудебил,

за сирень, цветущую в овраге,

он прогулки эти полюбил.

Наблюдает Петя, как в бювете

убывает чистая вода.

Он уже усвоил, что на свете

есть плохое слово никогда.

Есть больница в трёх шагах от дома,

у подъезда — чёрный пёс Пират.

Мама есть, вахтёрша тётя Тома,

а ещё Серёжа — старший брат.

И когда, условившись о встрече,

брат приходит изредка в семью,

Петя робко втягивает в плечи

голову болезную свою.

То ли взбучки ждет он по привычке,

то ль конфет, обещанных ему,

заплетая в куцые косички

скатерти парадной бахрому.

На родню косит он виновато,

потому что вновь не угодил,

под софу загнав фуражку брата,

чтоб подольше тот не уходил.

Пирожков любимых, с потрохами,

не беря с тарелки, хоть умри,

он сидит в рубахе с петухами

грозового облака внутри.

Миг затишья Петю не обманет, —

он затылком чует, что вот-вот

налетит, сверкнёт, бабахнет, грянет!..

Но до свадьбы точно заживёт.

«Погиб, — сказали. — В пьяной драке не уберёгся от ножа…»

«Погиб, — сказали. — В пьяной драке не уберёгся от ножа.

Его нашли у гаража, ну, там, где мусорные баки».

Два бака. Я их помню. Да. Ещё — беседку в брызгах света,

где мы играли в города, а повзрослев, совсем не в это.

Кусты, скрывающие лаз в заборе. Запахи столовки.

За тридцать лет хотя бы раз могла сойти на остановке.

Так нет же. Пальцем по стеклу водила, злясь на жизнь иную,

где старый хлебный на углу перелицован был в пивную.

Но если б знать, что ты уже — от встреч случайных независим —

в тот край, куда не пишут писем, успел отбыть на ПМЖ,

чтоб, как тогда, — из темноты, многоочитой и хрипатой, —

кричать мне с первого на пятый: «Я не люблю тебя! А ты?»

«И седую Машу в грязном платочке в клетку…»

И седую Машу в грязном платочке в клетку,

и её срамную дочку-алкоголичку,

и жадюгу Пашу, склочную их соседку,

подбери, Господь, в свою золотую бричку.

Видишь, как плетутся, глядя себе под ноги,

за кусты цепляясь и тормозя позорно

на крутых подъёмах? Куры так на дороге

загребают пыль, надеясь нашарить зерна.

Тут одно словцо — и дурость пойдёт на дурость,

и степное эхо бодро подхватит: «Бей их!»

…Отстаёт одна. Другая, как мышь, надулась.

У неё сушняк. А третья костит обеих:

«Не сыскать у вас и корки сухой на полке!

Полведра картошки не накопать за лето!

Вечно двери настежь. Каждый кобель в посёлке

знает, чем за водку платит давалка эта!»

Посади их, Боже, в бричку свою, в повозку.

Брось попонку в ноги, ибо одеты плохо.

И, стерев заката яростную полоску,

засвети над ними звёзды чертополоха.

Подмигни им вслед пруда маслянистой ряской,

прошурши сухими листьями наперстянки.

Склей дремотой веки и убаюкай тряской,

чтоб друг с другом слиплись, как леденцы в жестянке.

И приснятся им за главной Твоей развилкой,

за холмом, горящим, словно живой апокриф:

тёте Маше — внук, Маринке — моряк с бутылкой,

а сквалыге Паше — полный солений погреб

да ещё пампушки и сковородка с карпом.

…Кто-то всхлипнет жалко, кто-то заплачет тонко.

А куда везут их с этим бесценным скарбом —

ни одна не спросит, — не отобрали б только.

ДЕНЬ ВОЕННО-МОРСКОГО ФЛОТА

Отбрив жену, сосед нырнул в кусты

с бутылкою «Метаксы».

За флигелем драчливые коты

бранятся по-китайски.

Бесшумный нетопырь — то вниз, то вверх.

Жужжит ночная трасса.

У школы запускают фейерверк

два местных лоботряса.

Курортники сражаются в деберц;

сквозь праздничные залпы

доносится: минелла, белла, терц.

«Цыганщина!» — cказал бы

один поэт. Не зря же из райка,

грозящего попойкой,

ты вырван, как страница дневника

с большой и жирной двойкой.

Но размышляешь, прячась меж ветвей

живучей ежевики,

что было бы верней зайти с червей

тому, кто ходит с пики;

что ты ловил удачу, как юнец,

рванувший в самоволку,

а мир ловил тебя и наконец

зубами взял за холку.

И вот висишь над грудой кирпича,

над пыльным базиликом,

ножонками беспомощно суча,

давясь беззвучным криком.

КОГДА-ТО…

Но были там они, ведя игру

Миров…

В. Набоков

Стол со скамьёй во дворе

и дыханье подвальных глубин

затхлое в том сентябре,

что к тебе нас бездумно прибил.

С пятого (бьюсь об заклад)

этажа увертюра Массне

льётся, впадая в закат,

беспородный, как «Бiле мiцне».

…Так хорошо мы сидим,

вчетвером, как ни разу потом.

Банка дешёвых сардин

и нарезанный крупно батон.

Блещет щербатость двора

озерцами бензиновых луж.

«Жизнь, — говоришь ты, — игра

в дурака, и на вылет к тому ж.

Кстати, а как про игру

у Набокова в „Бледном огне“,

помнишь?» Скорее умру,

чем признаюсь, что нечего мне

вспомнить. И мямлю: «Ну да.

На английском? А что за строка?»

Лучше б сгореть от стыда

мне в огне этом! «Ладно, пока,

други». И смотрим втроём,

как в плаще ты идешь через двор.

…Всех нас в отчёте своем

упомянет настырный филёр,

тот, что с обувки сырой

соскоблив непросохшую грязь,

вражий припишет настрой,

а еще — с диссидентами связь

мне, размышляющей лишь

об одном (кто бы в чём ни винил):

всё же — в четверг позвонишь

или в пятницу? Не позвонил.

Куллэ Виктор.