– Чтобы могли вернуться, – ответила Рада.
Полянка разрасталась день ото дня. Каждый раз, когда двоим становилось тесно и приходилось шагнуть за круг, граница отодвигалась. Куда бы ни ступала нога, она всегда приземлялась внутри круга.
Вскоре тут стало достаточно места для дома. Он не подчинялся той геометрии, которую учат по ту сторону. Двери открывались внутрь или наружу, слева направо или справа налево, в зависимости от того, с какой стороны к ней подойти. Окна всегда выходили на солнечную сторону, когда хотелось любоваться погожим деньком, и всегда были закрыты, когда хотелось сидеть в темноте, как сверчки. Они лежали на холодном полу летом, а зимой пол был деревянным и теплым. Да и вообще смена погоды была подслуживанием долгожданным гостям.
Счастье бежало, как бегут босыми ногами по песку, распаленному жарким солнцем. Бегут с радостью и смехом, и все же ноги резко поднимаются, и если стоять на месте чуть дольше секунды – начнет жечь. Рада и Андрей знали, что со временем и впрямь стоит обходиться жадно и по-варварски. Они хватали огромные его куски, плохо жевали, глотали целиком, и не успел рваный комок опуститься в глотке – уже отгрызали следующий.
Они были счастливы. Границы расходились все дальше. На одной из прогулок Рада упала на колени, и юбка тут же чавкнула. Они вспомнили это место. Здесь зарыты семена Кормильца.
Рада принялась, как слепая, рыскать по земле, будто обронила бусинку или сережку. Она искала, и у Андрея не хватало духу отнять руки от земли. По мере того как Рада трогала землю, липкую и вонючую, все больше хмурила лоб. Ее тошнило, и затылок загудел так, что Рада не смогла сдержать безумного крика. Как умалишенная, она вскинула глаза на резко опустевшее небо и кричала, мучаясь, и мучая любого, кто услышит.
Андрей не жалел ни сил, ни крови, чтобы унять ту боль, которая раздирала Раду. Обезумев, она билась о стены, крошила камнями свои пальцы и зубы. Андрей всегда был рядом. Внутри у него что-то умирало от каждого пореза, от каждой раны, которую Рада наносила себе. Она пила и не могла напиться – ее рвало чем-то едким и шипящим. С хрипом она раздирала горло, обезумев от жажды. Андрей открыл ей свое сердце и дал испить прямо из него. Она пила прямо из распахнутой груди, как нектар из распустившегося цветка. Только это и смогло вернуть любимую.
С тех пор Андрей изредка бросал взор на клочок гиблого мертвого болота, воняющего хлором и удушливой гарью. Мысли сердца, столь часто спорящие меж собой, тут сошлись в мирном и твердом согласии: этого места больше нет ни для Адама, ни для его Саломеи.
Рана на груди медленно затягивалась. Рада ухаживала за князем, порой играя с ним, как с мальчишкой. Однако ответной игривости приходилось ждать долго. Бывало, день, два, а то и больше Андрей не мог ни улыбаться, ни смеяться, ни шутить. Если бы Андрею вновь пришлось отдать свое живое сердце ради своей Саломеи, он отдал бы не задумываясь. В звенящей тишине он прислушивался к тому, что осталось в груди, пробирал пугающий холод. В этой обители, куда они с Радой сбежали от всего мира, не оставалось места угасанию, как нет места греху в райском саду. Откуда же это осеннее угасание в его груди? Неужели отчаяние с того, другого, неправильного, порочного и скверного мира просочилось? Адаму ни холодно, ни больно. Ему страшно отыскивать где-то там, внутри, осколки, оставшиеся от былой жизни. Упрямо и гордо князь просто отмахнулся от тени прошлой жизни. Теперь он здесь, с Радой, со своей Саломеей, под солнцем с радужным нимбом.
Счастливые супруги продолжали радоваться солнцу, которое поднималось не слишком рано, чтобы не нарушать сладкого сна, ложилось не слишком поздно, чтобы земля, тела, дом, мысли и сердца успевали остыть.
И вот в один из таких моментов, когда круг остывал, купался в серебряном мраке, Рада прогуливалась. Ноги сами нашли топкое место, где были зарыты семена, и в ту ночь с уст сорвался тихий крик, глухой, сбитый, какой-то неправильный, что-то шло не так. Из земли показались ростки. Рада рухнула на колени, испытывая необъяснимое раскаяние. Согнувшись в земном поклоне, она на ощупь поняла, как земля успела просохнуть. Все еще веяло сладким удушьем гнили, и едва ли запах вообще можно вывести. Семь ростков выглядели жалкими скелетиками, которые только-то формируются в утробе и уже неправильно наметили сердце и сосуды. Скрюченные уродцы тем не менее выбрались из небытия, из мрака вырвались к свету. Значит, этим выродкам хватит упертости не сдохнуть ни в засуху, ни от морозов. Ростки были самыми уродливыми в этом кругу, но почему-то в них и затаилось больше всего жизни. Их жалкий иссушенный вид живописно являл бледной луне и Раде, что жизнь стоит того, чтобы за нее бороться. Оттенив все податливое, что возникало само собой здесь, внутри круга, эти ростки растворили купол, которым была накрыта Рада, точно заветный приз в этой мошеннической игре с тремя стаканами.
Вырыв ростки, она побежала домой. Пока Рада мчалась босая, трава под ней, камни и песок переставали ощущаться настоящими. Когда уже был виден дом, казалось, что она бежит по деревянным доскам, посыпанным обрывками мягкой газеты. Андрей спал в гамаке на террасе. Рада толкнула его, согнав неглубокий сон.
– Земля вновь плодородна! – прошептала она.
Шепот был мягче растопленного масла, которое поддастся самому мимолетному, самому случайному касанию кончика пальцев. Андрей лениво открывал глаза. Недоумевая, он смотрел на протянутую горсть земли с засушенными, скрученными бледно-зелеными червями.
– Надолго? – спросил Андрей.
Он сел, поставив ноги на землю, оставался полулежать на гамаке.
– Вот и узнаем, – пожала плечами Рада.
Холод в сердце вновь поднял голову. Что-то хлынуло в жилы князя, что-то сильнее долга, чести, рассудка, страха. Андрей взглянул в глаза Рады, чтобы проверить: сильнее ли импульс, чем любовь? Черноокая Рада глядела пытливо, жадно, и это был возвышенный сакральный голод жрицы пред своим единственным божеством.
«Нет. Нет ничего сильнее любви», – подумал князь.
– Я не хочу возвращаться, – ответил Андрей.
Рада оцепенела от этих слов. Князь привстал, подался вперед, мягко коснулся ее губ, прижался к ее лбу своим.
– Помнишь свои же чары, милая? – спросил Андрей, положив руку поверх бледных ростков.
– Никто и никогда тебя не выволочет, если ты сам не захочешь, – далекое эхо пронеслось сквозь годы и миры.
Дрожащий звук хлынул как новый приток, напитал былые чары, вдохнул в них жизнь.
– Нас ничто не разлучит, Рада, – прошептал Андрей.
– Ничто. – Она вырвала руку и бросила ростки себе в рот.
Хотела того Рада или нет, но пробуждение настало. Она открыла глаза. Перед ней плыл мир, в который нет смысла вглядываться. На голове точно мешок. Дышать сложно – здешний воздух душный, спертый.
Время уже не плясало ни под чью дудку, а упрямо тянулось. Теперь нельзя жить теми мгновениями, которыми хотелось, приходилось есть и хрящи, и косточки, а не только выедать грудинку и мясо с бедрышек. В глотку ничего не шло. Рада лежала в мутной вязкой тишине до самого вечера – все стало темнеть. Будь взгляд острее, она бы увидела, что творится за окном, увидела бы само окно, увидела бы хоть что-то. Ленивые хрусталики, отвыкшие внимать окружающему их свету, могли различить разве что руки, поднесенные прямо к лицу.
С наступлением темноты Рада почувствовала себя укрытой от чего-то, чему забыла название. Там, внутри круга, этого нет. Она медленно поднялась с пола, опираясь на покоцанный гримерский стол. В большом черном зеркале плыла далекая кривая и блеклая тень Саломеи. Отражение былого не мигая глядело из темного зазеркалья, пока не раздался влажный звук. Что-то небольшое, но тяжелое и мокрое упало на пол.
Рада медленно и боязливо опустила взгляд вниз. Под ногами лежало что-то темно-бордовое, сочившееся прозрачной слизью и черным соком. Нечто, окутаннное сосудами-корешками, узловатыми и пульсирующими. Нечто, выпавшее из лона, оставалось еще горячим и уже остывало, лежа на грязных грубых досках гримерки. Рада присела, осмотрела полуслепыми глазами то, что явилось на свет. Это нельзя назвать ни живым, ни мертвым. Кровавая мечта, вернее, кусок мечты, того призрачного сна, из которого захотела вернуться лишь часть души, а вторая предпочла мир грез.
Уродство и жалость во плоти отчаянно боролось за жизнь, пульсируя сосудами, которые иссыхали прямо на глазах. Сок растекался по щелям, занозы впивались в оголенную плоть. Что бы ни родилось тогда во мраке, ему не суждено увидеть света.
Рада бросилась к столу, на ощупь нашла подушку для иголок и выдернула ту, у которой самое широкое ушко. Схватив еще живую плоть, она отделила одну из жил, по которой еле-еле текла живительная жидкость. Конец сосуда уже отмирал и отходил. Как кошка с клубком, Рада поддела край жилы, потянула на себя, и он легко отошел, хоть вторым концом и уходил вглубь. Вот уже была и нитка, и иголка. Стиснув зубы, Рада разодрала ногтями свой живот, вырывая плоть собственной утробы. Теперь оставалось все сшить воедино: обреченный кусок макового сна и собственную плоть. Стежок за стежком она орудовала толстой иглой, боясь, что все выскользнет из рук.
Рада не думала, не замечала, сколько крови она уже потеряла. Завершая последний шов, она боялась затянуть слишком сильно или слишком слабо. Рука дрожала. Кончики пальцев пробежались по цепочке стежков. Все в порядке, и Рада рухнула без сил.
Когда рассвет медленно начал прогуливаться по московским улочкам, он ненароком заглянул в гримерку. Тут же, смущенный увиденным, он прибрал свой бледный свет и пошел дальше. А кто бы поступил иначе, увидев это? Рада лежала в полудреме на полу, а к ее отрытой груди присосался младенец. Уродливый, со швом вдоль всего тела, сшитый, впрочем, не так уж и плохо. В любом случае младенец хотя бы дожил до рассвета, а это уже намного больше, чем изначально отпущено.