Матвей бледно улыбнулся.
– Думаешь, мне не страшно? – прищурился Кормилец. – Страшно, страшно… Да как меня не станет и Чертова Круга, так вам стократ страшнее будет!
Сильнее вдавливать нет смысла: кровь уже выступила на костяшках. Матвей нуждался в последнем глотке сладострастно-резкой боли. Единственное средство, способное унять тревогу. Испив сполна, Матвей отстранил руку. Взгляд уставился в грязное отражение. Раскол перечеркивал зеркало. Матвей не знал, чего ждал от своего двойника по ту сторону, но не получил ничего. Сквозь боль и скверное предчувствие он начал играть на скрипке. Мелодия завыла, но кровь не останавливалась. Когда музыка стихла, Матвей не сводил взгляда с отражения.
– Больше не затягиваешь раны? Ни у Черного Пса, ни у Кормильца, ни у меня?
Вопросы бросались в пустой воздух, мешались с сырым запахом туалета и дешевой бытовой химии. Матвей оперся о раковину, склонил голову. Сердце горело последним молитвенным отчаянием. Когда Матвей вышел на улицу, тени становились длиннее. Времени почти не оставалось.
Заброшенный бассейн переоборудовали под теплицу. Кормилец любил цветы, особенно которые не добавишь в чай, выпечку, не засунешь в петлицу и не подашь на стол в аккуратной вазочке, не дают долгого запаха. Лепестки быстро опадают, даже если поставить в воду, даже если правильной температуры. Как будто в стебельке есть воля – ни за что и никогда не становиться украшением. Такие бесполезные, как правило, самые капризные, этим-то и интересные.
Не отнять этого – питал Кормилец страсть к цветам. Когда родилась дочь, так цвела Москва, что пыльца душила, была везде. Одежду можно выжимать от нектара после короткой прогулки. Сколько же сладкого меда созрело в тот день, и как же горько его было пить, когда село солнце. Кормилец сидел, качался в креслице, баюкал малютку.
– Ну что же ты плачешь, хорошая моя! – дрожал голос. – Голодная? Бедняжка моя… Ну что же, Рада! Не отвергла тебя мать от груди своей, любимая, вымоленная, долгожданная ласточка нежная! Бажена, милая, чего ж ты! Не слышишь, как дочка наша плачет? Не слышит… Пусть спит, пусть отдыхает! Намучилась со мной, уродом грубым! Эх, женушка, всем славная женушка, загляденье… Ну не плачь же, не плачь, что от мертвой груди нет молока! Найду я, чем поживиться нам, тварям убогим, найду!
Так приговаривал Кормилец, днем обрел, а ночью потерял. Никто не знал, что черт может так добро смеяться и так горько плакать, да в один день. Цветы часто напоминали о том дне. Мучительно сладкая боль царапала старое сердце, пока карлик глядел по сторонам. Самому даже любопытно: способен ли вновь вызвать столь бурное цветение?
«Поживем – увидим…» – думал про себя Кормилец, слыша шаги прибывшего.
«А вот и Буратино…»
Воронец просил аудиенции и наконец добился. Они сидели в беседке. На белом фарфоровом блюде подавали нарезку из сильно пересушенной кровяной колбасы и кубиков сыра. Воронец как следует вымыл и расчесал волосы, побрился, надел белую рубашки с широкими вертикальными красными полосами, черные шаровары и кожаные сандалии. Как же страшно показываться после вылазки и недомогания жалким, зная, что Кормилец либо собирается его списать со счетов, либо уже списал… На Кормильце был пурпурный вельветовый пиджак, расшитый цветами. Брошь исчезла, чему Воронец был несказанно рад.
На улице стояла середина марта. Время, когда еще рано думать о пышном цветении, но сильный ветер будто сам нагоняет эти мысли. Что-то сладкое уже созрело в воздухе, как будто раньше срока. Неумелый садовник радуется раннему урожаю, опытный – тоскует, ведь что созревает раньше, раньше и сгниет в черной земле.
– Каков же нынче Пес? – спросил Кормилец.
Воронец боялся врать, но говорить правду – еще страшнее.
– Свиреп, – ответил Воронец.
Кормилец горько заулыбался.
– Неужто ему не хватило? – вздохнул он. – Эх, будто только вчера худобокий заяц выслуживался при безумце на троне, бился лбом об пол каменный… Свиреп? Не видел ты того, чего видал я! Ху-ху, эдакое упущение! Ай, и ладно, все равно не поймешь. А ныне ни одной живой души не осталось, кто бы припомнил человеческое имя Черного Пса. А я тебе так скажу: как жажда крови в нем пробудилась, он стал более человечным.
– Неужто тварью он меньше растерзал, нежели человеком? – спросил Воронец.
– Быть может, и так, да я о другом, – ответил Кормилец.
Призадумался черт.
«Не к добру…» – думал Воронец (и был скорее прав, хоть и не понимал, в чем дело).
– Вот сам посуди. Вот есть приказ – ублюдский, людоедский. Есть два слуги. Один – ведает, что творит страшный грех, и все равно марает руки. Второму же, дурке, то лишь забава и давай под улюлюканье. Какой слуга больше подобен зверю?
Воронец задумался, хотел ответить, как вдруг голос пропал. На груди Кормильца засияла брошь.
«Ну так и знал! Не к добру!» – подумал Воронец.
– Так что нынче пускай, – продолжил Кормилец. – Нынче-то с него и спрос, как со зверя.
Какое-то время стояло молчание. Наверху гудели лампочки. Воронец в какой-то момент даже взглянул на дверь. Аудиенцию можно закончить. Просто уйти, в неведении выступить как получится, и дальше – будь что будет. Пьянящий восторг предстоящего прыжка в неизвестность мигом остудил порыв, который и привел Воронца на аудиенцию. Возможно, надо просто встать, поблагодарить Кормильца, что взял под крыло, и уйти. Цветущие головки и сочные стебли махали бы на прощание. Одежда пропахла экзотикой и предвкушением. Может, из этого получился бы номер, который смотрелся ярко и объемно даже под туполобым светом софитов. Возможно, не стоило быть храбрым в тот день. Но Воронец решил рискнуть.
– Почему Чертов Круг закрывается? – спросил он.
Кормилец добродушно улыбнулся.
– А почему все увядает?
Даже Воронец понял, что вопрос не к нему. Карличьи глаза устремились в воздух, пряный и душистый. В воздух того дня, когда забилось новое сердце и затихло старое. Будто бы крохотный сверток снова лежал на руках, отчаянно жаждал хотя бы глотка жизни, которую Кормилец не в силах дать. От тоски по былому, по несбыточному счастью, которое так и не сумел даровать, Кормилец сжал кулаки. Все растаяло.
– Он и так живет дольше, чем положено, – ответил Кормилец. – Будь я моложе и упрямее, я бы продолжал бороться с этим миром. Он меня сразу невзлюбил, с первой встречи. Все пытался меня изжить, а я – гаденыш крепкий, хрен вытравишь. Жизнь вопреки уродует, но все-таки стоит того, чтобы за нее бороться. Говорю тебе как урод и тварь. До последнего борись, Воронец. Конец тысячелетия. Чертов Круг и так отжил куда больше отпущенного. Я чую гниль. Он умирает. И мы умрем вместе с ним.
– Почему он умирает? – встревоженно спросил Воронец.
– От голода, – просто ответил Кормилец.
– Ему надо больше крови?
– Отдай все, и он продолжит выть. Чего бы он ни желал, глупо пытаться утолить эту жажду. Голод – единственное, что заставляет чувствовать себя живым.
Воронец вышел из оранжереи, когда тени становились длиннее. Того и гляди – схватят за пятку.
«Не к добру…» – Несбывшиеся опасения попытали удачу второй раз.
Воронец ощущал себя вором поневоле. Нет, он ничего не крал, скорее, оно само налипло, витая прямо в воздухе. Кажется, он вынес из оранжереи ростки или даже споры. Основную часть гриба, может, и видно, и прикольно потыкать палкой, но вот грибница была скрыта там, под землей, во тьме, ей не нужен свет и потом не понадобится. И все-таки резкий, холодный электрический свет полоснул глаза. Воронец остановился, попытался закрыться рукой. Ярослав почему-то сегодня включил фонари раньше обычного.
– Матвей навещал тебя в лазарете? – спросил Ярослав.
– Да, – отвернувшись, ответил Воронец.
– О чем вы говорили?
– Он единственный, кто дал мне знать, что на самом деле происходит.
– О чем вы говорили? – механически, точь-в-точь, как и первый раз, спросил Ярослав, может, немного погромче.
– У него и спроси! – огрызнулся Воронец.
– Я бы с радостью.
Свет резко погас. Воронец часто заморгал, привыкая к вечернему полумраку. Он не успел полностью прозреть, когда неживой голос добавил:
– Матвей исчез.
Хоть асфальт и начал остывать с наступлением темноты, все равно оставался теплым. На всем теле запеклась кровь, волосы спутались, слиплись от грязи. Во взгляде не горело ни проблеска жизни. Ноги едва-едва переставлялись. Прямо за спиной мигала аварийка старой черной иномарки. Машина плелась следом, ограждая собой от проносящихся машин.
– Стой. – Руки опустились на плечи.
Аня замерла, не переводя взгляда. Матвей не оглядывался по сторонам, даже когда какой-то лихач пронесся слишком близко: сантиметр – и задел бы. Матвею плевать на движение, Ане – тем более.
Это была особенная ночь. Следующая такая может не выпасть вовсе. Спешка могла все убить. И все-таки приходилось спешить.
– Садись. – Матвей открыл дверь и подтолкнул Аню, но та не поддалась.
– Куда? – Ее язык едва шевелился.
– Домой, – ответил Матвей, точно заклинание.
Какое же сильное слово слетело в весенний ночной воздух.
«Домой…»
Услышать со стороны так странно… это же только ее место, куда Аня никогда и никого не пустит. Но Матвей произнес это таким голосом, что сомнений не оставалось: он не чужой.
Аня села в старую иномарку. Машина осторожно тронулась. Путь был недолгим, но и его Аня проспала. Проснулась у подъезда старого жилого дома в три этажа. Они поднялись на второй. Откуда-то Аня знала дорогу, хоть и была здесь впервые. Тень далекой памяти вела, точно престарелая служанка семьи. Вот уж кто точно помнит каждую пылинку на лестнице, каждый отошедший уголок и покоцанный лак. Матвей открыл ключами дверь и пропустил Аню и ее незримую спутницу внутрь.
Стоял старый запах пыльного склада. Никто не стал зажигать свет. На высоком потолке на цепях висела люстра, как огромный растопыренный паук. Паркет заунывно скрипел под ногами. Призраки былого быта безмолвно стояли, ожидая, когда сорвут покров и вновь призовут на службу. Аня не спешила прикасаться ни к чему, а лишь смотрела по сторонам.