Сброшенный венец — страница 16 из 19

— Благослови, владыко святый!

У меня и гостинцы из рук на пол посыпались. Вот так да! Выходит, этот добрый монах, который меня утешал да угощал, и есть митрополит? Чудеса, да и только!

Дальше и того чудеснее вышло. Оставил меня владыка Филипп при себе келейником. У него келейников‑то несколько было. Я – самый младший. Мое дело – в келье у него прибирать, да следить, чтобы перья гусиные для письма у него всегда наготове были, да чернила в медной чернильнице не выводились. А писал и читал он много. Я, бывало, нет–нет да погляжу в щелочку, как он пишет или читает. Уж очень хотелось мне тоже читать и писать научиться. Да не положено мужикам грамоту знать. Как‑то он меня заметил, велел подойти. Думал я: ох, и даст он мне сейчас тычка за то, что подглядываю! Ан нет — он только улыбнулся. А потом спрашивает:

— Скажи‑ка, Гришутка, хотел бы ты грамоте научиться?

Хотел бы? Да еще как бы хотел! Только где же нам грамоте учиться? То – дело бояр, да дьяков, да попов с дьячками. А не мужиков подневольных… А он опять улыбается. И говорит мне:

— Добро, Гришутка, что хочешь ты учиться. Что ж, подожди, как придет лето, пошлю тебя в ученье к соловецким монахам. Научишься читать и писать. А там, если Бог даст, будет тебе у меня иная служба – чтецом или писарем. А то у меня что‑то глаза слабеть стали…

Только не успел он отдать меня учиться. Потому что он добрый был и смелый. И, как за меня перед приказчиком заступился, так и перед царем заступался за тех людей, которых опричники обижали. Все царя и опричников боялись, один он не боялся. Помню, на Крестопоклонной неделе служил владыка в Успенском соборе. А я при нем был, свещеносцем. Он иногда благословлял меня стихарь надеть да в алтаре прислуживать. Вдруг входит в собор царь, в черную рясу одетый, словно монах. Только ряса на нем не простая, как у владыки Филиппа, а из дорогого заморского шелка, с кроваво–красным отливом. За царем идут опричники, тоже монахами ряженые, да из‑под ряс у них сабли острые торчат. Подходит царь к владыке, благословения просит. А тот говорит ему: «как же мне благословить тебя, царь, если ни в одежде твоей, ни в делах царя не видно. Даже у язычников есть суд и правда, а на Руси нет правды. Даже у зверей есть милосердие и жалость, а на Руси нет милосердия. Опомнись, государь, побойся суда Божия!» Полыхнули огнем глаза царя. «Да как ты смеешь мне противиться? Посмотрим, что ты вскоре запоешь!» — вскричал он и бросился вон из храма. А за ним – его кромешники…

Потом возили Владыку куда‑то. Говорили, что на суд. Но почему‑то отпустили. Не понимал я, что творится. Только сердцем чуял – беда будет. А он был спокоен, или, скорее, делал вид, что спокоен. Даже со мной пытался шутить. Только это у него как‑то не так получалось, как раньше. Видно, чуял он, что его ждет.

В тот день я опять был при нем в Успенском соборе. Он Литургию служил. Вдруг раздались шум и крики: «гойда, гойда!» и влетела в собор стая бесов. Да нет, не бесов. Это опричники в собор ворвались. Владыка в это время на амвоне стоял с крестом. Как ворвались они, поднялся в соборе крик и шум. Мечутся люди в страхе, думают, что конец им пришел. А Владыка как стоял, так и стоит спокойно, словно страх ему неведом. Вынул старший опричник какой‑то указ с печатью, стал читать, да из‑за шума я расслышал только одно слово: «изменник государев». А как закончил он, подскочил к Владыке молодой опричник и ударил наотмашь кулаком по лицу. За ним и другие подбежали, накинулись на него всей стаей, бьют, облачение срывают, волокут за собой.

Тут невзвидел я света. Не мог смотреть, как они его терзают. Бросился к ним и вцепился зубами в руку тому кромешнику, который первым ударил Владыку.

Но тут сверху на меня обрушилось что‑то тяжелое и острое. И навсегда померк свет в моих глазах.

Последнее, что я слышал, был чей‑то крик:

— Ироды! Мальчонку убили!..




ГОВОРИТ АННА–ПИРОЖНИЦА:



Подходи, дружок, покупай пирожок! С пылу, с жару, на пятак пару! С луком, да с перцем, да с бараньим сердцем! Хватай–налетай, только денежку давай!

Я Анна, пирожница. По батюшке – Егоровна, а по прозванью – «тараторовна». Это потому, что на язык я бойка. Да в нашем торговом деле нельзя иначе. Без шутки–прибаутки и пирожок не продашь. А еще потому меня так кличут, что я страсть как люблю слухи да сплетни всякие послушать да языком потрепать. Что ж, язык, он ведь без костей… Зато я все знаю, что на Москве творится. И какую обновку протопоп благовещенский своей жене купил, и что завтра на дворе боярина Плещеева к обеду подавать будут, и за что вчера в кабаке на Кулишках Фома Косой своего кума Ерему побил. А если чего и не знаю, так привру так, что и не отличите, где правда, а где выдумка. Так‑то вот!

А про владыку Филиппа, нет, тут я врать не буду. Скажу правду, что сама видела, своими глазами. Дело было так. Прибегает как‑то вечером ко мне Марфа, дьяконова жена. Тоже до всяких сплетен охотница, да такая, что батюшка–протопоп наш как‑то назвал ее «женой–переносицей»… Так вот, прибегает она, значит, да и говорит мне:

— А слыхала ль ты, Егоровна, что в Никольском монастыре сейчас владыка Филипп в заточении сидит? Мне о том сегодня матушка–протопопица по великому секрету рассказывала. Говорят, что к нему в келью, слышь‑ка, голодного медведя посадили. И тот медведь Владыку не тронул… Вот ведь чудеса‑то какие!

Любопытно мне стало – правда ли это, насчет медведя? Ну, думаю, завтра непременно сбегаю в Никольский монастырь, да своими глазами погляжу, взаправду ли там владыка с медведем в одной келье сидят, или врет бессовестно Марфа–дьяконица? Авось и пирожками там поторгую. Ведь, наверное, не одна я приду на владыку с медведем поглядеть…

На другое утро, еще затемно, пошла я к Никольскому монастырю. И лоток с горячими пирожками с собой прихватила, да в рогожку завернула, чтобы не остыли. До монастыря идти долгонько пришлось. Да уж больно мне охота была поглядеть, правду Марфа сказала или соврала?

Вот, прихожу я к монастырю. Гляжу, а у ворот люди толпятся, много людей. Спрашивают о чем‑то у монашка–привратника, пропустить просят. А он их не пускает во двор. Да меня пропустил, соблазнился пирожком с капустой. Иду по двору, смотрю, возле одной кельи тоже люди стоят, все больше женщины. А под окном той кельи – стрелец стоит, да в руке бердыш держит. Молодой стрелец, рыжий, веснушчатый. Стоит себе под окном да сапогами притопывает. Видно, холодно ему, вот он и топает ногами, чтоб согреться. Замерз весь, а все‑таки стоит, да к окну кельи людей не подпускает.

Подхожу я поближе, спрашиваю его:

— Не тут ли владыка Филипп сидит?

Он сделал вид, что сердится.

— Это изменник‑то государев? Тут он, куда денется. Да ты, тетка, иди‑ка себе прочь. Мне никого к его келье подпускать не велено. Так что проваливай‑ка ты отсюда подобру–поздорову.

Только мы ведь, бабы, хитрые. Вижу я, что замерз он, а согреться ему нечем. Приподняла я рогожку, чтобы почуял он запах от моих пирожков. А пирожки у меня такие – только учуял – съесть хочется, да не один пирожок, а весь лоток… Да они еще и горячие, с пылу, с жару. Гляжу, заблестели у него глаза, заводил он носом. Тогда я ему и говорю:

— А не хочешь ли, мил человек, пирожка? Горяченького, с капустой да с мясом? На‑ка, возьми. Да не один бери, больше. Для такого хорошего парня, как ты, ничего не жалко. Только сделай такую милость, дай мне к окошку поближе подойти. Уж очень мне любопытно хоть одним глазочком на владыку да на медведя взглянуть.

Тут и другие женщины стали просить стрельца, чтобы он и им разрешил к келье святителя подойти поближе. А он уже за третий пирожок принялся, оттого и подобрел, видно.

— Ладно, — говорит, — идите. Только, чтобы тихо, без шума да без воя. А то знаю я вас, баб.

И пустил он нас под самое окошечко той кельи, где владыка сидел. Подошли мы с опаской, все прислушивались – не загремит ли в келье цепь, не зарычит ли медведь? А то еще, не дай Бог, бросится на нас. Хоть на окне и решетка железная, а кто его, зверя, знает? Зверь, он и есть зверь.

Нет, все тихо. Тогда мы осмелели и подошли еще ближе. Стоим, слушаем. Изнутри – ни звука. Тогда кто‑то сзади позвал тихонько:

— Владыко святый, жив ли ты?.. Смилуйся, благослови нас…

Опять тишина. И вдруг в окне лицо показалось. Да Боже ж Ты мой! Я сперва и не узнала владыку, хотя не раз бывала в соборе, когда он служил. Глядит сквозь решетку седой старик, исхудалый да бледный. Господи, да что же они с ним сделали?.. Разве не грех это — так человека измучить?

Благословил он нас. А потом заговорил – тихо так, словно ветерок повеял:

— Не скорбите, родные мои. Ведь Господь с нами. Как бы ни было нам тяжко, возложим на Бога надежду нашу. Горе и страдание примем без страха и ропота. Ведь, если за Него мы пострадаем, с Ним и прославимся. Потерпите, родные мои, положитесь во всем на Господа. Он – Заступник наш, Он – одна непостыдная надежда наша…

Как услышала я это, так и заревела. Жалко мне святителя. А еще больше его жаль потому, что он, в темнице сидючи, не о себе, о нас думает, нас утешает. Слышу, сзади меня тоже бабы всхлипывают. А кто‑то сказал, тихо–тихо, только все равно все его услышали:

— Он не государев изменник, а мученик.

Как услышал это стрелец, так сразу рассердился и стал гнать нас от кельи святителя:

— А ну, пошли, бабы, прочь, пока целы! Да за такие слова знаете, что бы с вами сделали?.. Идите, идите, одна беда с вами!

Ну, мы и побрели восвояси. А я, хотя у меня в лотке еще полным — полнехонько пирожков оставалось, воротилась домой и там еще долго плакала. Под вечер опять пришла ко мне Марфа–дьяконица, все расспрашивала – как я в монастырь сходила, да что видела, да что слышала. Только я так и не смогла ей ничего рассказать. Как вспомню, как он, мученик Христов, нас утешал, так словно в сердце чем‑то острым кольнет и слезы из глаз сами собой польются.




ГОВОРИТ МАЛЮТА СКУРАТОВ:



Это ты чего на меня так уставился? Али думаешь, что я палач? Какой я тебе палач? Я не палач, а царский опричник, Григорий сын Лукьянов Скуратов–Бельский, по прозванию Малюта, верный слуга государев. Понял теперь, кто я такой? То‑то же.