— И что же вы сделаете?
— Все. Я соглашусь на самые худшие условия, соглашусь расширить диапазон моих обязанностей, увеличить часы моей работы. Я не имею права отказаться от этой должности. Вы не считаете, что я поступаю некрасиво?
— Ничуть. Я только удивляюсь вашей смелости и решительности.
Она остановилась и посмотрела прямо ему в глаза:
— Ответьте мне, пожалуйста, искренне, не считаете ли вы, что это с моей стороны нехорошо?..
Лицо Анны было так близко от его лица, что он чувствовал ее дыхание. Большие красивые глаза распахнулись перед ним, как двери, открытые в наполненный материнским теплом дом. Он забыл, о чем они говорили — о «Мундусе», о должности, о борьбе, даже о самой Анне. Его охватило мучительное и сладкое желание войти через эти глаза, измениться, переплавиться, найти себя там иным, с обновленной кровью в сосудах и новым сердечным ритмом.
— Вы не отвечаете, — она коснулась его руки, — осуждаете меня?
Они стояли на краю тротуара. Мимо них проходили какие-то люди, по дороге мчались рычащие автомобили. Однако он не понимал происходящего, оно не связывалось в его голове в одно целое. Полусознательно он всматривался в глаза Анны. Прикосновение ее руки явилось как бы током, который привел в движение его мысли. Губы его дрожали, когда он едва слышно сказал:
— Люблю… Пани Анна… Извините меня. Мне кажется, я люблю вас.
Анна непроизвольно отпрянула на полшага.
— Что вы, что вы говорите, пан Марьян!
— Да, я люблю вас… — он опустил голову, и впервые в жизни ему было безразлично, что подумает, что скажет особа, к которой он обратился. Он был занят сейчас только собой. Каждым нервом, каждой мышцей он чувствовал терпкую сладость бессилия, как в момент оргазма. Произнесенные слова вызвали в нем чувство. Он любил, постигал любовь. Не комплекс психофизических импульсов рождает слово, а слово создает новую сущность. Inprincipio erat verbum[2].
Внезапно его отрезвила тревожная мысль:
— Она меня оттолкнет…
И не верил в это. Конечно, он не знал, какое выражение, какой отзвук найдет его безрассудное признание в ее сознании, не представлял, к чему все это может привести. В сущности, ему совершенно безразлично, как сложатся их взаимоотношения; он только знал, что Анна не может, не имеет права отделаться от него холодным словом, традиционной фразой. Он не хотел ничего, он только умолял спасти что-то неожиданно ценное, что родилось в нем. Он ждал хотя бы милосердия в молчании.
И Анна молчала. Она чуть отвернулась от него и шла, задумавшись. Он не пытался прочесть, угадать в ее чертах какой-нибудь ответ. Вдруг в нем, в лабиринтах сомнений пробудилась большая вера в слово. Откуда она явилась вне его разума, вне сознания, вне воли? Какие же таинственные силы, какие неведомые веления завязались в нем, точно сразу плод созрел? Сейчас ему стало ясно, что вначале, в бездонной пустоте пространства, на пороге времени, в небытие упало слово, и слово обрело форму. Inprincipioeralverbum…
Мысли проникли во все уголки сознания, хотя в этот раз, в этот первый в его жизни раз не искали ответа, критерия, меры и веса. Возможно, позже возродится критицизм и потребует аргументации, но в эту минуту он знал, что не ошибается, а разве знать не в миллион раз больше, чем понимать?.. Известна только вера, а вера — это чувство, а чувство является формой слова. Inprincipioeratverbum… А слово было от Бога, а Богом было слово. Знать можно только через самого себя, не через мудрость, мысль, а через то, что является началом, что является стержнем духа, через чувство, что становится словом, и через слово, которое создает чувство, а через него создает остальное.
Вот правда.
Он механически поднял глаза к небу, к небу, в котором тысячелетия взгляд человека искал ответ, перед которым каялся смиренно, которое стегал бессильным богохульством. А ведь ответ содержался в стержне духа человеческого…
Гасли звезды. Их заливал бледно-зеленый рассвет.
— На востоке небо становится серебристым, — сказала Анна.
Он заметил, что они стоят возле ее дома. Он хотел попросить ее, чтобы она ничего сейчас не говорила, чтобы оставила ему возможность размышлять, чтобы не конкретизировала того, что в соприкосновении может потерять свой глубокий смысл. «Смысл правды, — мысленно сформулировал он, — вне конкретного… Нет, нет… только не анализировать сейчас, не думать, не искать. Нужно найти в себе силы, чтобы заставить мозг не работать».
— Пан Марьян, — обратилась Анна.
Он посмотрел на нее. Широко открытые глаза смотрели светло и искренне.
— Пан Марьян… Вы так мудры…
— Нет, нет… — прервал он, пораженный тем, что банальным замечанием она отнимет у него все, — я прошу вас ничего не говорить.
— Я должна, — она чуть-чуть улыбнулась, — я должна сказать вам, что существуют вещи, которые трудно принять… В юридическом кодексе есть защита для тех, кто по незнанию вины… Ведь вы ничего не знаете обо мне.
— Боже, зачем вы говорите! — он сжал руки.
— Я должна.
— Пани Анна!
— Закончу уж. Так вот я знаю только то, что вы ничего не говорили мне. Это было так неожиданно, и, возможно, вы сами захотите об этом забыть.
Как же мог он ей объяснить, что произошло что-то неизмеримо большое? Он начал говорить, рассказывая о своей внутренней перемене, о том, что и сам понять не может тайны неожиданного открытия, что благодарен ей за все это и ничего от нее не желает, ни о чем не просит.
Она молча слушала.
— Вы понимаете меня?
— Мне кажется, да, — прошептала она после минутного колебания.
— Спасибо.
Она подала ему руку и сказала:
— Это так странно… Какое же маленькое место в этом всем занимаю я… оно и так для меня велико… Я теряюсь в этом… Умоляю вас, забудьте… нет… нет, не то, обдумайте все… До свидания…
— До свидания.
— Уходите сейчас, — она нажала кнопку звонка на калитке.
— Я подожду, пока откроют.
— Нет-нет, я прошу вас, уходите, — настаивала она, волнуясь.
— Как вам угодно.
Он снял шляпу, поклонился и уже был за несколько шагов от нее, когда услышал ее голос:
— Пан Марьян! Пан Марьян!
— Слушаю вас.
— Я напишу вам, хорошо?
— Буду ждать.
Дзевановский не ошибся: на следующий же день им овладели сомнения, горькие, ироничные, мучительные. Восторженность вчерашнего вечера показалась ему смешной, детской, ничем не обоснованной, кроме волнения, с которым он не мог справиться. Вел себя как сопляк с женщиной, с которой разговаривал второй раз в жизни. Она может принять это за комедиантство, жалкую интермедию, придуманную, чтобы влезть к ней в постель.
Следствием этих раздумий была тяжелая депрессия. Он уклонился под каким-то предлогом от встречи с Вандой, от обеда у тетушки, от участия в каком-то идиотском конкурсном обсуждении для начинающих авторов драмы и читал «Историю математики» Шленга, не понимая ни одной фразы. Только с приходом сумерек к нему стало возвращаться равновесие. Темнота всегда действовала на него успокаивающе. Уже зажгли уличные фонари, когда он вышел из дому.
Окна у Щедроней были не освещены. Только в комнате Станислава горели мощные лампы. Это свидетельствовало, что он работал.
Ванды, разумеется, дома не было. Щедронь принял его почти с радостью.
— Садись, садись, поговорим.
Марьяну пришло в голову, что, если бы Щедронь был ревнивым, вернее если бы его ревность была банальной, он мог бы облить его какой-нибудь отравой.
— И что же, пан Дзевановский, — спросил, отодвигая микроскоп, Щедронь, — Ванда бросила вас сегодня?
Марьян уже привык к репертуару Щедроня; его это особенно не шокировало, а сегодня даже было приятно. Общество этого человека с грубыми манерами действовало, как алкоголь, как крепкая невкусная водка с запахом сивушного масла, но способствующая более быстрыми смелым реакциям. К тому же Щедронь специально с ним разговаривал в такой манере, как бы умышленно стараясь быть вульгарным.
— Я не видел сегодня пани Ванду, потому что не был в «Колхиде».
— Нервы? — повернулся к нему Щедронь.
— Вероятно.
— Ну и растяпа же вы, пан Дзевановский. Поссорились с ней?.. Ох, научил бы я вас, как следует обходиться с женщинами. Научил бы… если бы сам умел.
Он рассмеялся своим сухим, неискренним смехом и воскликнул:
— Их нужно знать!
Дзевановский знал, что Щедронь снова начнет говорить о жене, и не ошибся.
— Например, Ванда, — нахмурил брови Щедронь, — Ванда с ее фальшью — ничто. Конгломерат случайностей. Трещотка. В ней не найдется ни одной вертикальной линии, потому что она — желатин, такая, как в пробирке, где выращиваются бактерии.
— Пан Станислав, — откликнулся Марьян, — вы лучше и дольше знаете Ванду.
— Конечно, — с презрительной улыбкой ответил Щедронь.
— И… извините меня… и вы любите ее?
— Это может показаться странным, но это соответствует истине на все сто процентов.
— Так почему же вы прощаете, почему? Я как раз пришел поучиться у вас чему-нибудь. Так скажите мне вы, нормальный, здоровый человек, объясните, пожалуйста, что такое любовь?
Щедронь снял очки и широко открыл глаза:
— Вы что, пан Дзевановский, рехнулись, черт возьми? Я должен дать вам новое определение любви? Зачем вам это?.. И кто вам сказал, ваша светлость, что я здоров?
— У меня сложилось такое впечатление. Я, разумеется, говорю о психике.
— Чепуха! Человек, вырвавшийся из своей естественной среды, не может быть здоровым. Может быть, вы хотели найти во мне так называемый «крестьянский ум»?.. Ха-ха-ха!.. Вы ошиблись адресом. Он выветрился, а новый я не приобрел. Можно быть хамом, сыном хама, внуком хама, можно сохранить страусовый желудок и стальную волю, но нельзя нормальную психику вынести из хаты и сторожки на паркеты и ковры, в «неабсорбирующее пространство». Нужно расстаться со здоровой нормальной психикой.
— Это смешно, — недовольно ответил Дзевановский, — что вы столько значения придаете классовым предрассудкам.