«Как он это быстро делает, — подумала она, — а ведь у него только одна рука».
И это ее вдруг успокоило. Она подняла на него глаза и встретила печальный неподвижный взгляд. Этот взгляд черных затуманенных глаз был для нее неожиданностью, открытием. И она почему-то улыбнулась, а глаза ее наполнились слезами.
Сердце замедляло свой панический бег, оно билось еще очень быстро, но уже ровно и уверенно.
— Прошу вас ничего не говорить, — жестко сказал Владек, и только в тот момент она уяснила, что хотела сказать ему что-то хорошее, теплое и сердечное.
Его приказ задержал слова, но не помешал мыслям. Ведь он спас ее, этот парень, которого она не уважала, так часто унижала, к которому всегда относилась с неприязнью и с определенной степенью презрения. И нужно было наступить такой минуте, чтобы открыть в нем что-то совершенно неожиданное, какую-то мистико-материалистическую философию, что-то соединяющее в себе деизм Тиндаля и Лессинга с мироощущением Шопенгауэра и с пантеизмом Джордано Бруно, Гегеля или Спинозы. Пани Гражина знала эти взгляды и порицала, как не соответствующие ни науке, ни костелу, однако их эклектическая связь носила у Владека тот же энтузиазм или экзальтацию, что и у Бруно, сумасшедшего доминиканца, сожженного на костре, которого пани Гражина считала еретиком, опасным, но, конечно, не настолько, чтобы жечь его на костре. Он вызывал у нее определенную симпатию. Владек, может быть, не обладал этим огнем, но у него было что-то более неожиданное: чувства. Она это точно знала. Человек, которого она считала неспособным на какие-либо чувства… Так что же значит, его скептицизм, цинизм и неприятный моральный нигилизм?
По правде говоря, она не много знала о нем. Их редкие беседы ограничивались неприятными стычками по инициативе Владека, иногда неприличными и неуместными. О его личной жизни до нее доходили сведения очень редко: сдал экзамены, получил диплом, открыл собственный кабинет, поселился с какой-то разведенной. И это все. Еще слышала, что дела у него идут неважно, что зарабатывает немного. С ее детьми он не поддерживал почти никаких отношений. Он никогда не упускал возможности посмеяться над Вандой или Якубом. Как-то сказал о Ванде:
— Она переживает в своих статьях эротические волнения всего человечества.
И добавил к этому еще что-то двусмысленное, чего пани Гражина не хотела помнить и не помнила. О Кубе он говорил:
— Если бы между едой и сном он нашел время на мышление, то думал бы, что съесть и когда поспать.
Пани Гражина никогда не задумывалась, насколько справедливы злобные высказывания Владека о ее детях. Она просто игнорировала мнение Владека, отбрасывала его априори. Слушая Владека, она более чем когда-нибудь подчинялась навыку председательствующей, которая может в любой момент нежелательного оратора лишить права голоса или же настоять, чтобы его речь вычеркнули из протокола.
Однако сейчас она почувствовала потребность найти в ком-то отзвук осуждения их черствости и эгоизма.
— Ты уже устал, Владек, — откликнулась она, — а я настолько лучше себя чувствую, что не хотела бы тебя задерживать.
— Вы не беспокойтесь. Это моя профессия, и я попрошу за это заплатить, — ответил он резко.
— Не об этом речь… Видишь ли, Владек, у тебя талант ставить каждый вопрос в обидной и неприятной манере. Я хотела выразить тебе благодарность…
— Я думаю, что все трудности в поисках формы благодарности перестали существовать со времени, когда финикийцы придумали деньги.
Пани Гражина, притворно улыбаясь, сказала:
— Однако сам ты не ценишь деньги.
— Я ценю. Для меня это малая ценность, чтобы зарабатывать, но очень большая, чтобы тратить. Поэтому я гол, и в то же время меня считают скрягой.
— Ты очень устал… — начала снова пани Гражина, желая вернуться к затронутой теме. — Мне кажется, что я уже могу остаться одна… Может, лучше было бы разбудить Кубу или кого-нибудь из слуг…
— Кубу, — он улыбнулся с сарказмом, — можно было бы разбудить только сообщением, что пришло время поесть. Иного способа не вижу.
— Да, я вот подумала… Наверное, мне придется пригласить какую-нибудь медсестру по уходу, потому что ни на сына, ни на дочь я рассчитывать не могу.
— Наверное.
— Как это тяжело в семидесятилетнем возрасте, имея двоих взрослых детей, видеть, что ни один из них не чувствует не только долга по отношению к матери, но и вообще…
Она махнула рукой: да что говорить ему, сам ведь знает эту ситуацию.
Владек надул свои узкие губы с выражением удивления:
— Не понимаю… А вы ждали от них чего-нибудь большего?
— Я думаю.
— А на каком основании? Извините великодушно, на каком основании?
— Можешь делать вид, что не понимаешь этого, но ведь то, что я их мать, останется для всего мира достаточным основанием.
— Извините, но как вы истолковываете понятие «мать»? Речь идет о биологической роли или о дружеской, социальной либо юридической? Ага! Значит тетя, главный эксперт и самая высокая государственная инстанция в семейных вопросах, считает, что у нее есть семья, но то, что тетя сделала со своей семьей, исключает какие бы то ни было сердечные взаимоотношения. Я бы сказал, что это не семья, а фамилия, в том отчасти старороманском значении…
— Ты говоришь глупости, Владек! — возмутилась пани Гражина.
— Не такие страшные, как вам кажется. Не буду говорить о себе — я дальний родственник. Но, скажем, Куба. Что вы когда-нибудь для него сделали? Я даже готов предположить, что сам факт его появления на свет не был побочным результатом обычного чувственного возбудителя. Готов поспорить, что в известную минуту для вас было важно, скажем так, получить удовлетворение от зачатия нового делового гражданина страны. Добродушный дядя Антоний! Помню его постоянно озабоченное выражение лица. Он и тогда вынужден был считаться с достоинством таинства брака и с тем, что… трудится на благо отчизны.
— Владислав!
— Прекрасно, тетя. Но даже в таком случае тетя заслужила благодарность страны, отчизны, поколений и чего-нибудь там еще, но вовсе не благодарность Кубы. А дальше? Вам кажется, что вы его воспитывали? Разве наем гувернанток и репетиторов равнозначен воспитанию, особенно когда больше внимания уделяется вопросу нравственности гувернанток, чем развитию ребенка? Кроме того, тетя никогда вообще не занималась Кубой, а Вандой лишь тогда, когда почувствовала волю Божью, да и то на несколько месяцев опоздала. Поэтому…
Пани Гражина прервала его:
— Зачем ты это говоришь? Или считаешь, что мое теперешнее состояние самое подходящее для дерзких и нелепых замечаний?
У него снова был злой, ироничный и вызывающий взгляд. Это уже верх наглости — делать ей, Гражине Шермановой, замечания по поводу воспитания детей! И это в тот момент, когда она ждала от него понимания, а может быть, даже сочувствия.
— Я только отвечаю на сетования тети, — пожал он плечами. — Нельзя требовать от кого-то теплых отношений, если со своей стороны исключены всякие чувства…
— Может быть, ты будешь любезен проявление чувств не идентифицировать с самими чувствами?
— Нет, не буду. Необъявленные чувства не существуют, объективно не существуют. С детства я бывал в этом доме, который когда-то импонировал мне богатством, но всегда отталкивал своей атмосферой гостиницы. Пока еще жил добропорядочный дядя Антоний, запуганный метрдотель, время от времени пахло здесь, скажем, пансионом. Потом это стал лишь ночлежный дом, в который жители забегали поесть или поспать. Каждый раз, когда я сюда приходил, убегал отсюда как можно скорее в убогую квартирку на четвертом этаже, где просто физически чувствовал тепло после тетиного ледника. Моя мать была необразованной, может, неинтеллигентной, может, не умела вести себя в обществе, но определенно была матерью. Сейчас вы понимаете, почему мы любили ее, почему из-за ее болезни Рена разорвала выгодный контракт, а я потерял год в университете? Мы, не задумываясь, пошли на это. Мы сделали то, чего очень хотели: быть рядом с ней.
Он закусил губу и повернул голову.
— Она воспитывала нас сердцем, — добавил он. — Нам даже сладко было от ее сердца…
— Извини, — холодно заметила пани Гражина, — но, противопоставляя мои методы воспитания методам твоей матери, не хочешь же ты сказать, что результатам ее педагогики можно позавидовать?
— А почему бы и нет?
Пани Гражина снисходительно усмехнулась:
— Потому что полагаю, что ты обладаешь достаточной степенью самокритичности, чтобы не считать себя образцом… Что же касается твоей бедной сестры… Карьера шансонетки кабаре — это не то, чему можно позавидовать. Ни карьере, ни общественному мнению. Атмосфера нежности и тепла, как вижу на вашем примере, не была разумно продуманным инкубатором.
— Допустим, — легко согласился Владек, — но в этом инкубаторе было хотя бы тепло. Я вообще противник доверять женщинам какие бы то ни было функции, кроме рождения и вскармливания детей. Моя мать была только женщиной, но когда я говорю об этом с вами, то должен сказать, что она была настоящей женщиной.
— Добавь: женщиной с ограниченным кругозором и такими же запросами, которая не занимала в общественной жизни никакого места. Дорогой мой, я ценю твою сыновнюю любовь, но не нужно делать такие рискованные противопоставления, особенно в день моего рождения. Я подозреваю тебя если не в объективизме, то, по крайней мере, в стремлении к нему. Поэтому положи на одну чашу весов мою пятидесятилетнюю общественную работу, а на другую — плоды жизни твоей драгоценной матери: себя самого и твою сестру.
Владек нетерпеливо заерзал:
— Мы не понимаем друг друга, тетя…
— Ты меня не хочешь понять.
— Вы сами себя не понимаете. Извините! Значит, полвека вы потратили на выполнение работы, предположим полезной. Вы оказали услугу человечеству, скажем, отчизне, хорошему делу или как там еще звучат эти дутые избитые фразы, но вы забросили то, что в соответствии с провозглашаемыми вами лозунгами было именно вашей обязанностью, — семью, детей, дом. Я последний из тех, кто что-нибудь делает лишь из чувства глупого так называемого долга. И никого не собираюсь принуждать к исполнению его обязанностей. Пусть каждый делает то, что ему нравится, и пусть потом не им