Счастье, несчастье... — страница 11 из 26

Произошла и в самом деле невероятная история. До больницы, где работал этот врач, было полчаса езды, они были с машиной, но врач и его приятель испугались, что их обвинят в гибели этой девушки, и бросили ее в воду. Тот самый врач, который ночи напролет не отходил от больных, борясь за их жизнь, тот самый, кто не раз спасал, на этот раз бросил

умирающую в черную воду и оттолкнул от берега.

—   Экспертиза показала, несчастная была жива,— говорила Бабушка,— она в воде еще вздохнула! Жить не хочется, честное слово!

—   Но ведь это такое исключение...— сказала Мать, ей хотелось как-то Бабушку успокоить.

—   В том-то и дело, что он был отличным врачом, а когда задело его шкуру... Нет, знаешь, жить не хочется!

Странно было видеть Бабушку в таком паниче­ском состоянии — обычно она, самая спокойная и твердая в семье, лучше всех владела собой.

—    Дело, конечно, кошмарное,— сказал Отец,— и проблема огромная. Но в статье есть и другое. Вот, послушайте: «Стоял однажды у трамвайной останов­ки профессор, человек на вид тщедушный и сла­бый. Сам он не устоял на ногах или его неосторожно толкнули, только он попал под трамвай как раз между вагонами. Поднялся крик, трамвай остановился, люди сгрудились, стараясь и боясь разглядеть, что под колесами. Они ничего не увидели, зато услыша­ли голос. Ну как вы думаете, что мог в такую ми­нуту — из-под вагона, когда сбило с ног, поволокло, чудом не растерзало и не изувечило — крикнуть человек? «Вожатый не виноват!»—вот что кричал профессор. Вот его первое душевное движение, безотчетное и для него естественное. Для такой безотчетности нужна ясная душа, которую держат в порядке. Не обстоятельствами определяется выбор, а состоянием души». Эти слова автор выделил жир­ным шрифтом.

— Ужасно, ужасно,— вздрагивая, говорила Ба­бушка, она думала о враче.

Она думала, разумеется, и о своих дорогих, о Коль­ке и Леночке,— какими войдут они в жизнь, как по­ведут себя в минуту рокового выбора (а жизнь то и дело ставит нас перед выбором), какие стороны на­туры, добрые или злые, в них тогда проявятся? И как сделать так, чтобы добрые начала срабатывали в них автоматически, как у того профессора, который за­кричал из-под вагона, что вожатый не виноват.

А дети слушали все это, навострив уши.

В семье воспитывали детей внимательно. И нерв­ную систему их берегли, в частности, охраняли ее от телевизора, который одним уже шумом своим и мельканием вреден для глаз, для ушей, для бедной детской головы. Нет, в этой семье не допускали ча­совых сидений у этого ящика, он включался лишь в определенное время и на определенные программы. Родители не только боялись переутомления и ненуж­ной траты энергии, их тревожило и то, что дети видят на экране.

В самом деле, входишь в квартиру и первое, что слышишь — тяжкий предсмертный хрип. Знаешь, что это телевизор — теперь в доме пулеметные очереди слышатся куда чаще, чем стук швейной машинки,— и все же неприятно.

—    Что там?— спрашиваешь хозяйского сынишку, мальчика лет семи.

—    Часового сняли.

—    Как — сняли?

—    Ножом зарезали,— и он беспечно бежит на кухню перехватить чего-нибудь съестного, а потом опять к телевизору — и надежде и тут перехватить, но уже какую-нибудь духовную ценность. В одном фильме, явно рассчитанном на очень юного зрителя, есть такой эпизод: положительные герои врываются в дом, где засели враги, открывают дверь — из-за нее вываливается стоячий труп. «Отвоевался»,— с удов­летворением и насмешкой говорит один из героев. Ребята всегда играли в войну, испокон веков в при­ключенческих книгах герой пробивался сквозь ряды недругов, которые, как снопы, валились направо и налево — они были условны и бестелесны, эти враги, .в воображении ребенка не было ни крови, ни пред­смертных судорог. Нынче экран стал конкретен, телесен, мы близко видим лицо умирающего, в дви­жении, в цвете, течет живая кровь (ее сейчас хорошо имитируют и отнюдь не жалеют). В одном тоже рас­считанном на юную душу фильме враг, порубленный героем, падает с седла, и объектив, приближаясь, дает нам возможность рассмотреть рассеченную саблей спину (ведь это уже морг, а не искусство).

Жестокость на экране страшна не только дур­ным примером (хотя и это очень серьезно — спро­сите у практических работников милиции и про­куратуры, они расскажут, какие обратные инсце­нировки — с экрана на жизнь — время от времени происходят). Жестокость деформирует сознание.

Жаркий летний день (реальный, а не в кино). Берег реки, пологий склон, густо заросший. Кача­ются высокие травы, всеми красками горят цветы, жужжит склон и звенит. Вниз по тропинке поспе­шают ребятишки лет одиннадцати-двенадцати, босые, белоголовые, в выгоревших порточках — Бежин луг! Они меня обгоняют, и я слышу их разговор о каком-то зловредном Василии Федоровиче.

—    Что же с ним делать?— спросил один.

—    Как что? — удивленно и быстро ответил другой.— Убить.

Уверяю вас, это было сказано весьма серьезно. Тут и я их обогнала, чтобы увидеть лицо этого маль­чика — какое это было недетское, выжженное лицо! Немало, должно быть, пришлось повидать в жизни этому мальчику, прежде чем его лицо стало таким, но и экран тут, разумеется, поработал, расшатывая основы сознания, ломая нравственные барьеры, если только они были выстроены в этой душе, и великую заповедь «не убий». Этот парнишка видел и труп за дверью («потеха!» — сказал ему экран), и пытки сколько угодно (тут наши кинематографисты просто мастера), и кровь. Как разобраться детскому умишку, почему в кино врагов убивать можно, а в жизни нельзя? Да и что такое враг? Ведь этот ребенок но видел ни белых, ни фашистов, они для него враги условные, его ненависть к ним умозрительна, зато соседский Славка, который взял у него кассету и не отдал или смертельно обидел его каким-то образом (или тот же неведомо чем прогневивший его Василий Федорович) вызывает у него куда более жгучую ненависть. А уж когда он подрастет, начнутся ро­маны с их ссорами и ревностью, тут уж страсти и вовсе пылают — почему нельзя убить Славу, если он отбил у него девушку?

Словом, поскольку у родителей и Бабушки не было уверенности, что телевидение отдает себе ясный отчет в том, как влияет экран на детское сознание, они поставили его программу под собственную цен­зуру, не обращая внимание на вопли жаждущих зре­лища ребят, которые жаловались, что все кругом смотрят самое интересное, все ребята, одни они ни­чего не видят.

Родители понимали, что современная жизнь тре­бует от них особого внимания, когда речь идет о воспитательном процессе.

Впрочем, в этой семье с ее высокой культурой от­ношений всех опасностей и не подозревали (если не считать того случая, о котором в семье старались не думать и непрерывно думали, о проблеме «чер­ного ящика»).


Как-то раз одна женщина, возвращаясь из коман­дировки поздно ночью, нашла у себя в подъезде на лестнице среди бутылок и мусора девчонку лет пят­надцати, бледную как смерть и вдрызг пьяную. Если бы мать Леночки узнала об этом, она пришла бы в ужас, но это было бы все же некое отвлеченное чувство, так как она твердо была уверена, что с ее Леночкой такого никогда не могло произойти. Там, на лестнице, валялась дурная девочка из дурной компании.

Как это было? Гитара бренчала, и пелись песни, и разговор шел про интересное — о новых дисках грамзаписи. Когда выпили, он пошел еще лучше, сразу стало славно: они все сделались занятны, го­ворили (как им казалось) умно, стали остроумны. Рядом с девочкой сидел мальчишка, и она была сча­стливой.

Вот ради этих часов и пришли они сюда в подъезд (другого места, чтобы собраться, у них не было). «Нам весело, понимаете, весело,— объяснит потом эта девчонка, как говорили многие до нее и скажут многие после (о том, что наступят времена, когда им от всего этого станет совсем не весело, они не знают, нет у них еще чувства будущего — что будет, то будет, тогда и посмотрим). — Весело петь под ги­тару, весело пускать дым и потягивать вино. А рядом с тобой сидит парень, который называется твоим, а ты называешься его девушкой. Потом наступает «бал­деж», извините, опьянение — и вот это «ужасное» времяпрепровождение нам дороже всего». Слова, которые я цитирую, были сказаны пятнадцатилетней. Была она из обычной семьи, отнюдь не каких-нибудь лодырей и пьяниц. И выражала далеко не только собственные взгляды.

Между тем песни уже звучали вразброд, гитара врала, ребята порядком осоловели, «забалдели», девчонка заснула на ступеньках лестницы. Все по­немножку стали разбредаться, и «ее парень» тоже побрел куда-то, не заметив, что «его девушка» оста­лась валяться на грязных ступеньках — беззащитная перед любым ночным негодяем и годная только для вытрезвителя. Идя по улице, он о ней и не вспом­нил,— худо было ему, тоска на него навалилась, и не хотелось жить. Можно себе представить, что Коля из прекрасной умной семьи тоже вот так ста­нет брести в пьяной мути, в тупой тоске? Ну, а вдруг ребята, с которыми он подружится, тоже будут считать, что подобное времяпрепровождение и есть самое интересное и увлекательное на свете? Вдруг «его девушка» как раз и увлечет его в подъезд?

В неистовом потоке современной жизни дети формируются неестественно быстро, их сознание, дико, перегруженное и непрестанно развлекаемое, являет собой новообразование, требующее внима­ния особого.

Приглядитесь к ним, когда они смотрят какой- нибудь остросюжетный фильм или захватывающий хоккейный матч. Сколько в них энергии! Они вопят от избытка волнений и восторга, подскакивают на стульях и машут кулаками в воздухе (это лучшие часы их жизни). Они долго еще будут на подъеме — в великом возбуждении идут они с сеанса или матча, в их воображении все еще скачут кони и забиваются голы. Но затем неизменно наступает спад, и не может не наступить, потому что не они скакали на коне и не они били по мячу, за них это делали другие, они же только подскакивали на стуле и махали кулаками. Заемный был огонь и потому потух. Тут-то и возни­кает потребность его поддержать, добавив спиртного.